Зато тетушка Сусар ни на минуту не закрывала рот. Она говорила о том, как скучает по дочери своей Зинат, что стал ей часто сниться Абдибек, рассказывала, как вышла замуж Шарбан и увезла Медетхана. И тут принялись обе старухи вспоминать былое, Амрекула и Шарбан, моего отца и аул… Вспоминали до тех пор, пока обе не всплакнули. С болью говорили о том, что сыну Амрекула будет трудно в чужом ауле. Какой еще отчим ему достался?
Мамытбек украдкой показывает мне кожаный мешочек с альчиками, пытаясь выманить на улицу. Соблазн велик. Я не могу оторвать глаз от асыков, но и разговор старух хочется послушать. Сусар-апа, прежде чем начать ткать ковер, красит нитки в красный, зеленый, желтый, синий, черный цвета. Тогда она красит и альчики Мамытбека. Ах, какие они красивые! Когда настанет время возвращаться, Мамытбек обещает подарить мне целый мешочек бабок вместе с тяжеленной битой.
Когда стала меркнуть лампа, старухи вынуждены были закончить беседу. Сделали они это с большим сожалением. Прямо на сухую кукурузу постелили кошму и уложили нас с Мамытбеком…
После утреннего чая дедушка Нурали оседлал своего ишака, и они вместе с Арзы отправились в аил Шекер, надеясь найти там продукты. А мы с Мамытбеком пошли бродить вдоль Куркуреу-Су. Хоть весна и только что началась, на берегу уже поставили юрту. Над ней развевался черный лошадиный хвост, привязанный к шесту. В ответ на мой недоуменный взгляд Мамытбек коротко отрезал:
— Черная бумага.
Мы подошли к юрте и потихоньку заглянули внутрь. Опустив головы, сидели на кошме две женщины, одетые в траур, и тоскливо выпевали заплачки. Увидев нас, к порогу подошла девочка лет тринадцати-четырнадцати. Я думал, что она прогонит нас, но она, наоборот, как будто обрадовалась нашему приходу. На ней был изрядно потертый камзол из красного бархата с нашитыми серебряными монетами. Волосы заплетены в мелкие косички. На голове меховая шапка с пушистым пером совы. Взглянув на меня, она спросила у Мамытбека:
— А это кто?
— Это наш казахский родственник. Его зовут Барсхан, — по всем правилам представил меня Мамытбек.
— А меня зовут Чолпан, — серьезно сказала девочка.
А женщины все тоскуют, выводя горькие слова заплачек.
Только за юртой, в грозном реве буйной реки, не слышно плачущих голосов женщин. Река словно стремится заглушить голос горя, ревет и беснуется, бросая высоко вверх белую пену, прыгая с камня на камень. На берегу горбятся круглые камни. Мы уселись на нагретых солнцем камнях. Вершиной в небо упирается гордый Манас. На запад от него тянется цепочка гор. Это все Алатау.
— В какой стороне твой аил? — спросила Чолпан.
— Там. Аул далеко, — махнул я рукой в самый конец хребта. — О чем в юрте плачут женщины? — спросил я и почувствовал себя неловко.
Но Чолпан не удивилась.
— Бабушка и мама поют заплачки — прощальные песни. Пришла весть, что мой папа погиб на фронте. С тех пор они беспрерывно ноют «Карагул ботам». В давние времена у одного мергена был единственный сын. Он сшил сыну шубу из золотистых оленьих шкур. Однажды отправился охотник в горы за еликами[33], но день выдался неудачный. Пришлось ему возвращаться домой ни с чем. Подходит уж и вдруг видит — в высоких кураях спит елик. Прицелился мерген, выстрелил, а елик как закричит: «Апа!» — и замолк. Подошел мерген ближе, а это не елик, а сын его Карагул в той самой шубе. Оказывается, он шубу надел и пошел отца искать, но утомился, прилег отдохнуть, да и уснул… Заплакал горько мерген и сложил свою черную песню-прощание: