Выбрать главу

Слева располагалась остановка, откуда автобусы отчаливали в родной Веселый поселок. Справа ― ворота Лавры.

Он посмотрел ей вслед: черная, узкая по щиколотку юбка без разреза, какая-то кофточка, на ходу, как военный выхватывает саблю из ножен, она достала платок из сумки и надела на голову.

Он по инерции свернул налево, стал ждать автобуса, огибаемый, поглощаемый толпой, и вдруг стало тоскливо. Что-то не так, что? Постоял, потоптался, а потом медленно, нога за ногу, пошел через гулкую арку, мост с деревянным настилом, мощеную мостовую, мимо низких стен некрополя, обгоняемый с двух сторон бабками-прихожанками, как случайно оказавшийся в окрестностях стадиона прохожий футбольными болельщиками. Тут его осенило: Боже мой, она же торопилась в церковь! Вот почему платочек, скромность, намеренная сумрачность наряда, какая-то странная, постная сдержанность. Но ведь как хороша, очаровательна, желанна! Бог ты мой, монашка ― не монашка, но постоянная прихожанка Лавры.

Конечно, он действовал по инерции. Зашел в собор с крестящимися старушками, шла душная, громкая служба, народу было полно. Он затаился, прислушался, постоял немного, огляделся и нашел ее сразу, в левом нефе. Она стояла рядом с подругой, толстоморденькой простушкой в белом с каймой платочке, и мальчиком; почему-то он сразу решил ― брат. Выбрал такой ракурс, чтобы видеть ее целиком, ей же, чтобы заметить его, непременно нужно было обернуться. Он знал, что она обернется, когда почувствует взгляд. А если не обернется, то, слава Богу, отправлюсь восвояси и никому о своей неудаче ни…

Она беспокойно, быстрым жестом поправила рукой платочек, убирая под него выбившуюся прядку, зачем-то посмотрела под ноги, еще раз поправила косынку и оглянулась на него. Он улыбнулся, извиняясь, почему-то ожидая возмущения. Юная прихожанка Лавры, очевидно, из простой верующей семьи, а тут такое кощунственное ухаживание. Больше не обернется, решил он, ощущая нарастающую неловкость; постою немного и уйду. Вести себя настолько непристойно в Божьем храме, да и ради чего, тоже мне… Сначала оглянулась подружка, перед этим смиренница ей что-то сказала, та бодро вскинула голову, задорно посмотрела; они зашушукались вполголоса, защебетали, обмениваясь впечатлениями. Затем осторожно стали оглядываться по очереди. Это его покоробило. Он ожидал другого, большей строгости, что ли. Строгости и стойкости. В нем боролись два чувства ― любопытства, так как интерьер ситуации подходил более к интрижке прошлых веков, когда вместе с просвиркой в руку суют записку. Другое: оловянный привкус неправильности, неточности своего поведения. Легкого кощунства. Раздевать женщину взглядом в церкви, во время службы… А что потом? Дождаться, пока она выйдет, прикинуться простофилей, который будет хихикать по поводу ее воцерковленности и очарования? Пошло. Эрос покидал его, как воздух проколотый мяч. Она оглянулась вновь, и тут он разозлился: где твоя гордость, милочка, неужели тебя так легко совратить? Но мне так легко не надо. Ох эти святоши. Ты мне уже неинтересна. И стал пробираться к выходу, хотя чувствовал, что она смотрит ему вслед. Думай о Боге и брате, монашка (при чем здесь брат, я не знал).

Уже потом он вспомнил, что судьба для его неудавшегося ухаживания подобрала как раз те подмостки, куда несколько лет назад с неуклонностью ночных путешествий воображение приводило его для покаяния. Именно в Лавре ему хотелось помолиться впервые. Не помолился, зато смутил женскую душу. Но ведь своя душа дороже, не так ли?

Он писал в это время странную прозу, сам не всегда понимая, что именно делает. Разложение жанра ― жизнеописание, литературные портреты, сдвиг исторических реалий, лирические или ложнолирические пассажи, псевдоавантюрная фабула. Зачем все это, он точно не знал, но стрелка компаса указывала путь, он работал вслепую ― не глазом, а ухом. Точнее, эхом. Он лавировал между сомнением и тайной радостью, природу которой не знал, но предчувствовал; вся жизнь была построена по принципу эха; и был свободен почти ото всего, за исключением ответа, отголоска, рожденного огромной, безразмерной ушной раковиной, контуры которой он и пытался проявить. И ощущал себя то на длинном, то на коротком поводке.

Его интересовало только одно ― чувство внутренней правоты: оно то появлялось, то исчезало, истаивало, как прозрачно-белесый каркас; вот по нему и надо равняться; но только удавалось оснастить его плотью, как мираж пропадал ― оставались пустые, нелепые слова, неуклюжие фразы, подступало не отчаянье, а какое-то противненькое бессилие, кошмарный припадок отвращения к себе, чреватый возможностью добраться в конце концов до настоящей пустоты. Но рано или поздно мираж появлялся вновь, все сразу менялось, одна работа переходила в другую, как ступеньки винтовой лестницы. Он поднимался по этим ступенькам внутри себя, вкручиваясь, как штопор, в дышащую и полную созвучий пустоту, каждой новой строкой формируя площадку для очередного шага. Я должен дойти до границ себя, чтобы стать собой, каким был задуман, реализуя твой замысел. Хотя сколько раз ступень рушилась под ногой, он проваливался в прежнее состояние, ощущая мучительную, с бегущими за шиворот мурашками-мандавошками, осечку, но затем опять вылавливал нужную интонацию, выводящую с заросшей тропки на торную дорогу.