Выбрать главу

Стихия смерти бушевала вокруг, но странное дело: мы со Славкой свято и твердо верили, что мать и сестренка найдутся. Мало того, мы отыскивали на развалинах и пепелищах детские игрушки для Валечки. Так звали нашу сестренку в раннем детстве, а вообще-то она Валерия, и сейчас ее зовут Лерой. Имя сменили словно бы для того, чтобы поскорее забылся ужас, который они с матерью пережили.

Росла гора кукол и прочих игрушек для Валечки. Я сделал для нее деревянный кукольных! гарнитур: кроватки, стулья, столик, шкаф. Собирали мы для Валечки и цветные обрывки, лоскутки. И кроватка для нее самой нашлась, и детский стульчик. Отец почему-то с печалью смотрел на нашу суету. Особенно когда мы приносили какую-нибудь очень красивую игрушку. Шел июль 1943-го. Разлука и полное безвестие длились уже второй год.

И вдруг отец пришел с работы веселый, радостный, словно пьяный:

— Нашлись, ребята, и наша мать, и наша Валечка! Они в Борисоглебске! Завтра приедут на почтовой машине. Я сейчас но телефону с мамой говорил! Делайте полную уборку в квартире!

Следующим утром я услышал со двора радостный Славкин голос:

— Толя! Мама приехала! С Валечкой!

Я молнией скатился с четвертого этажа но лестничным перилам. У старинных кованых, но всегда открытых ворот стояла мама в каких-то нищенских лохмотьях, в старых галошах на босу ногу, подвязанных веревочками, по щекам ее текли слезы… А у Валечки в руках был запеленутый в тряпку початок кукурузы. Она его баюкала.

Была радость. Но для нас со Славкой она была какой-то будничной. Мы так долго их ждали, что появление их казалось совершенно закономерным. Мы считали, что они не могут погибнуть (так в детстве не верят в смерть!), и они не погибли.

На другой день пошли с матерью и Валечкой в Покровскую церковь. Все церкви в городе, даже полуразрушенные и обгорелые, действовали. Шла служба. И мне запомнились удивительные слова поющего:

— Христолюбивому русскому воинству Красной Армии — победы!

И хор подпевал:

— По-бе-ды!…

И гулко в обожженных стенах и куполах отдавалось:

— По-бе-ды!…

В этой же церкви после службы Валечку крестили. Ей не было еще и трех лет. Священник надел ей на шею бронзовый, довольно большой для ребенка крест. Крестики эти с любовью и старанием изготовлял прямо на церковном дворе сухонький старичок. Материалом служили разрезанные и расправленные тонкостенные гильзы от снарядов малокалиберных пушек. Зубильцем старичок этот, с хохолком седых волос над морщинистым лбом, вырубал заготовки крестов, затем обтачивал их напильником. Здесь же крестики и освящались.

Валечке ее крест очень понравился. Когда пришли домой, она радостно объявила другим детишкам:

— А у меня крест! Мне его дядя-парикмахер подарил в цирке. Он у меня немножечко волос с головы отрезал и побрызгал меня святой водой.

Отец мой был хоть и беспартийным, все же совслужащим, и крещение ребенка могли поставить ему в вину.

Под каким-то предлогом крест у Валечки отобрали, но она стала кричать на всю округу:

— Где мой крест?! Отдайте мне мой крест!… Он и сейчас, этот крестик из снарядной гильзы, хранится у нее среди самых священных реликвий.

…А стихи я начал писать летом сорок пятого года. Это было «продолжение» известной в то время в мальчишеском мире песни:

В Кейптаунском портуС какао на борту«Жанетта» оправляла такелаж…

Потом в школе, классе в седьмом, я раза два-три писал сочинения по литературе на вольные темы в стихах. Однажды темой были русские былины, в другой раз — Воронеж, родной город. Обрывки, листы некоторых черновиков случайно сохранились. Я писал на уроках всякого рода шуточные стихи, писал для классной стенгазеты. Но со школами, с ученьем мне не везло. То я пропустил учебный год сорок второго — сорок третьего, то почему-то уже в освобожденном Воронеже классы по-разному переформировали. Сорок пятый — сорок шестой учебный год тоже был мною пропущен — из-за острого суставного ревматизма. Я простудился осенью победного сорок пятого — жил у тети Кати, которая во время оккупации попала в село Александровку и там учительствовала. Из этой поездки на «студебеккере», из той жизни в бедной послевоенной деревне возникли спустя многие годы такие мои стихотворения, как «Утиные Дворики», «Мельницы», «Еще не все пришли с войны…», «Спугнул я зайца на меже…». Там укрепилась детская моя любовь к полю, к земле, к деревне… А простудился я на обратном пути: был холодный октябрь, а обуви не было. Долго в ожидании попутной машины шел я босиком по мокрому черному холодному грейдеру… Привез в Воронеж полмешка яблок, антоновки. Потом — сильный жар, опухли суставы на ногах и руках. Пять месяцев пролегал в небольшой больнице на Кольцовской улице…

К слову сказать, Алексей Кольцов — один из очень немногих поэтов, оказавших влияние на ранние, юношеские мои стихи (кроме него, С. Есенин, А. Твардовский, К. Симонов). В стихах моих теперешних есть и образные, и музыкальные, и тематические соприкосновения с творчеством А. Кольцова, но есть, разумеется, и реалии, совершенно ему чуждые. Главная моя общность с замечательным моим земляком — это одна общая паша воронежская (да и вообще российская) земля, Родина. Одна и та же печаль и бескрайность воронежских наших лугов и полей… Да что и говорить!… Эта близость естественна, как сама наша природа, как сама наша из века в век переходящая боль русского сердца.

А деревни Утиные Дворики, этих одиннадцати «мокрых соломенных крыш», давно уже нет. Снесли ее лет десять назад во время укрупнения колхозов. И существует теперь эта деревня только на старых архивных землеустроительных планах да в моих стихах. И даже знака никакого нет. Просто пшеничное поле рядом с новым шоссе от Воронежа на Анну…

Последние два учебных года я учился стабильно — в одной школе, в девятом, а потом в десятом классе "А". И здесь с осени сорок восьмого года начинаются особые страницы моей биографии.

Впрочем, прежде чем приступить к этой нелегкой теме, скажу немного о самом раннем моем знакомстве с литературой, в частности с поэзией.

Когда я еще не умел читать, многое читала вслух — мне и моему брату — моя мать. «Кавказский пленник» Л. Толстого — одно из этих произведений. Я горько рыдал, когда описывались страдания Жилина и Костылина в татарском плену. Одно из первых услышанных мною в жизни стихотворений:

Поздняя осень. Грачи улетели.Лес обнажился, поля опустели.Только не сжата полоска одна.Грустную думу наводит она…

Более сорока лет я помню его наизусть и ношу в своей душе. Мать вообще много знала и много читала нам стихов. В семье хранился ее девичий гимназический альбом, в который были переписаны ее любимые стихотворения. Я очень хорошо помню этот альбом. Перед стихами были рисунки (мать рисовала). Одинокий домик с соломенной крышей в пустом поле. Стога сена. Колодец с журавлем. Косяк улетающих птиц. И снова стихи:

Вырыта заступом яма глубокая.

Жизнь невеселая, жизнь одинокая.

А отец рассказывал нам сказки. Вернее, одну и ту же сказку — «Про Илью Муромца и Соловья-разбойника». Диким свистом свистел Соловей-разбойник. Пугался свиста и припадал на передние ноги богатырский конь. А Илья Муромец ругал коня: «Ах ты, волчья сыть! Травяной мешок!…»

Других сказок отец не знал, но и одна эта никогда не надоедала. Совсем недавно эта сказка (или былина?) попалась мне в каком-то сборнике, и я удивился близости текста к тому, который я запомнил в начальные свои годы. А ведь отец мой, по его словам, знал сказку вовсе не по книге, а от своего отца, моего деда (матери своей отец не помнил, она — вторая моя бабка — умерла, когда ему было всего два года). Что еще можно сказать? Сын мой Владимир знает и любит былину об Илье Муромце.