Выбрать главу

О’кей, подумал я, надраивая себя мочалкой; я угодил в дом, битком набитый психами и гомиками. Я выдернул пробку, послушал, как, журча, утекает вода, затем вылез из ванны и схватил первое попавшееся полотенце. Осмотрел одежду: вся она оказалась из прошлого десятилетия, но подойти подошла; я посмотрелся в ростовое зеркало и в кои-то веки остался собою доволен: ничего общего с алкоголиком и наркоманом, в которого я превратился после смерти матери.

Толкнув дверь, я вошел в сумеречную спальню Перы. Полумрак частично рассеивали настенные светильники в виде старинных канделябров, где каждую свечу венчала электрическая лампочка. Вся меблировка была выдержана в темных тонах; окно завешивали длинные сине-фиолетовые шторы. Широкую кровать застилало черное покрывало. Молодая женщина покоилась на постели совершенно неподвижно — точно безжизненный прах на смертном одре. Хрупкие руки сжимали кусок крепкой веревки. Я шагнул к кровати и опустился перед ней на колени, словно собирался помолиться за душу опочившей возлюбленной. Я тронул веревку, Пера чуть повернула голову — бледные глаза уставились на меня из-под вуали.

И тут Пера запела: я видел, как губы ее чуть касались кружевной завесы. По спине у меня пробежал холодок. Я узнал песенку из любимой пьесы моей матери.

Помер, леди, помер он, Помер, только слег. В головах зеленый дрок, Камушек у ног.{118}

Я не был уверен, что за реплика следует за песней, потому процитировал ту строку, которую вспомнил:

— Как вам живется, милочка моя?{119}

Пера улыбнулась, подула на вуаль, — лицо мне овеяло нежное, сладостное дуновение. Затем она отвернулась от меня и уставилась в потолок. А я задержал взгляд на висящей над кроватью картине, и в ней тоже узнал одно из самых любимых произведений моей матери: «Офелию» Джона Эверетта Милле{120}. Это отчасти объясняло, почему странная девушка пела такую песню. Я снова оглянулся на Перу: глаза ее были закрыты. Я молча вышел из комнаты.

Я понятия не имел, как пройти в гостиную, — двери были и в том и в другом конце коридора. Но тут мое внимание привлекли звуки музыки, доносящиеся из комнаты по соседству с Периной спальней. Из-за неплотно прикрытой створки тянулся аромат благовоний. Я осторожно толкнул дверь носком ботинка. На полу сидел какой-то коротышка, наигрывая мелодию в египетском духе, простенькую, но выразительную, на лютне с коротким грифом. Я заржал про себя: шибздик здорово походил на венгерского киноактера Петера Лорре{121}: ну прям один в один. Существо по имени Эблис танцевало в такт музыке. Ну, насчет «танцевало», это я, понятное дело, ему польстил, учитывая, что ног-то у бедняги не было. Однако ж держался он на культях не так уж и неуклюже и двигался весьма проворно, а время от времени даже в ладоши хлопал изувеченными ручонками. Заметив меня, плясун недобро усмехнулся, блестя охряными глазками.

Музыка смолкла; Эблис шмыгнул в инвалидное кресло — юрко, точно удирающее насекомое. Музыкант разглядывал меня, не вставая с пола.

— А, новый гость.

— Ага, — отозвался я и тут же поправился: — Вообще-то, нет. У меня машина сломалась. Один из ваших нашел меня спящим вон в той дубовой роще и привел сюда отмыться. Так что у вас здесь такое, гостиница или как?

— Или как. Просто коллекция потерянных душ, можно сказать: подобравшихся случайно — по воле судьбы. — Он пожал плечами и рассмеялся. — То есть старая карга с тебя еще подпись не стребовала?

— Простите?..

Он снова пожал плечами, встал, швырнул инструмент на узкую кровать. Над кроватью висела картина; я подошел ближе, тронул ее пальцем. Масло, не оттиск, хоть полотно лаком и не покрыто. Изображение казалось знакомым, однако вспомнить, чьей кисти работа, никак не удавалось. А особенно меня заинтересовало то, что присевший на постель коротышка как две капли воды походил на модель.

— Вау, да это прямо вы!

— Со временем это я и буду. Я уже утратил три дюйма роста.

Я обеспокоенно покосился на него, а он, поймав мой взгляд, снова рассмеялся.