Выбрать главу

Селивёрст высоко поднял правую руку с пальцами, сложенными в два перста, потряс ею.

— Тем крестом все деды и прадеды наши крестились и молились, землю свою выстроили и оберегли. Спасались сами и спаслись от ворогов. Во — два перста вытянуты, трое пригнуты. А ныне Никон указывает — трое персты вытянуть да в щепоть сложить, а двое пригнуть. Эдак-де только спастися! Пошто ж это? И кто-де по-отцовски молится, тот проклят! Говорю, пошто, а? Да эдак весь народ наш за труды его вековечные, выходит, проклят? Так, что ли? — спрашивал Селивёрст. — А?

Тихон молчал. С Москвы были в Сибири вести о делах нового патриарха, да отец ему о том в отписках писал, и приказчики, что в Сибирь съезжали, сказывали дивные дела. Патриарх-де теперь Великий государь. Сам управу по Москве крепко творит, попов, монахов да и мирских на цепь сажает, батогами бить велит.

— Мятется земля! — шептал страстно Селивёрст. — Ей, мятется, а чего делать — не знаем! Сумуем! Плачем! Бежи-им!

И вдруг тут словно молния полыхнула, распахнулось небо, осветило душу Селивёрсту Пухову. Вспомнил он! Вспомнил… Женщина перед ним, — вот она, сарафан синий, рукава белые, слезы по лицу льются…

— Жена! Жена моя! Федосья! Плачет, руки ломает, скорбна, ровно божья мать. «Селя! Селя! Не бегай… Не бросай нас с Ванюшкой! Пойдем в обрат в Мурашкино! Робить будем! Терпе-еть… Пропадем ведь мы безо тебя!»

Все вспомнил он… Значит, и сын у него был! Ванюшка! Все отняла, все разрушила чужая ненасытная жадность, боярская гордыня, приказчичья жестокость! А во двор в ворота уж стучатся, собаки лают кругом, голоса: «Выдавай беглого мужика! Тута он! Мы его знаем!» Ломят…

И сорвал в те поры у себя с груди он, Селивёрст, и жену и сынка, бросился во двор, пролез собакой сквозь пролазу, припасенную в тыну. Задыхаясь, убежал тогда в осеннюю, темную ночь, в дождь, бос, в одной рубахе, с засапожником в руке…

Потом выследили его в бурлацкой вольной ватаге морозовские истцы, вызнали, прислали ярыжек с Мурашкина за ним, Селивёрстом, чтобы схватить, уволочь, бить да поставить вновь на боярскую работу, от которой сбег он вместе с женкой Федосьей…

А тут и женку пометал, и сына… Опять побежал…

А бежал он, Селивёрст, допрежь того за два года до бурлачества с будных станов, что день и ночь дымили в дубравах вокруг Мурашкина, бежал из своей выти, в которой на боярина работал. «Давай!» — только и слышали они от приказчика Богдана Оладьина: «Давай!» И платили они, мужики, ему, Богдану, для боярина Бориса Ивановича с каждой выти деньгами по пятнадцать рублей, да на стол давали по два пуда свиного мяса, по гусю да по поросенку, да по ведру малины, да по четверику ядер ореховых, да с дыма по гривенке[86] масла коровьего, по курице сушеной, да выти по гривенке шерсти, да по хомуту, да по сту мотков льну, да на будное дело по коробу угольев, да по подводе с выти к Москве, да золы на будное дело по двадцать шесть четей, да дров с выти по четыре сажени, да давали они людей на все лето к будному делу возить из костров золу к горну да к Волге вывозить по пять бочек поташа на день на выть. «Давай!» — только и слышен был голос Богдана Оладьина. И работали они «без престанки» день и ночь.

Как вспомнил все это, так и задохнулся от гнева, от обиды!

Свободен он, мужик, свободным и помрет…

И сидят теперь они, оба могучих мужика, в необъятной своей стране, за богатым столом, и оба они изобижены, оба несчастны, оба молчат, каждый про свое думает и каждый друг об друга будто греется.

— Ну, так ты куда же теперь? — спросил Тихон.

— Хабарова искать, — бросил Селивёрст. — Он, вишь, охочих людей собирает уходить в дальнюю землю, на Амур-реку. Лучше, сказывают, Амур Волги-то. Ну а другие в Литву бегут. На Волгу бегут. На Дону тоже много народу собирается. У казаков.

Тихон водил пальцем по скатерти, сжав губы добела.

— Хабаров! — сказал он. — На Амуре Хабаров-то. Идут, идут туда к нему люди, а сказывают — его самого не увезли бы в Москву.

— В Москву-у? — поднял голову Селивёрст. — Хабарова?

— Ага! Туда! Больно, говорят, горяч! Острог себе построил на Амуре… Албазинский, людей к себе собирает. — И усмехнулся: — Не любит Москва, ежели кто сам людей собирает скопом!

Хабаров, верно, вышел неуемной, богатырской своей силой на Амур только уж после того, как отъехал восвояси, в Москву, ограбивший его якутский воевода Головин. Продержал его, Хабарова, Головин год в якутской тюрьме за строптивость, а сам воевода тем временем послал своего письменного голову Пояркова проведать об Амуре доподлинно, чтобы самому ему, Головину, подвести бы Даурию под царскую высокую руку. Три года плавал по рекам и морю Поярков, навылет прошел по Амуру до самого устья, вышел в Ламское море, по рекам Уде, да по Мае, да по Алдану вышел в Лену, вернулся в Якутск. Шел прорывом, без береженья, своих, а особливо местных людей он не щадил, драл с них ясак нещадно, а те вставали, не замирялись. Повел он с собой сто двадцать семь человек служилых людей, привел сорок, — погибали люди от голоду, от бою, цинжали, вопили от бед. Поярков только кусал бороду, маленький, бледный, а упорный да злой. «Не дороги-то у нас служивые люди! — буркнул он как-то на упреки в жестокости. — Десятник — пятак, служивый — два гроша! И все…» Жесткой нуждой люди Пояркова дошли до людоедства. Доносил же он сам, Поярков, в Якутск с реки Зеи, с устья Умлякома: «Люди копали мерзлую землю, жили травным кореньем. И, не хотя напрасной смертью помирать, съели много мертвых иноземцев и служилых людей, которые с голоду примерли, человек с пятьдесят».

вернуться

86

Фунт.