— Ты бес! Не митрополит! — кричал Аввакум. — Не приемлю! Давай бумаги, сказку тебе про то отпишу…
За гневной сказкой той пришел к протопопу дьяк Кузьма да с ним подьячий с патриаршьего двора. И Кузьма вдруг шепчет Аввакуму:
— Мы вот тебя уговариваем, а ты, протопоп, от старого благочестия-то не отступай! Не-ет! До конца все претерпишь, велик ты будешь человек! Ты на нас не гляди — мыто погибаем. Опутал нас Никон… Погибае-ем!.. Эх!..
Протопоп инда заплакал, обнял Кузьму крепко.
— Эх ты, горюн! — сказал он. — Что ж, слабы люди-то. Да ты не тоскуй, бог видит твою добрую душу.
А пока Собор собрался, протопопа в Москве не оставили — оставлять было нельзя, — в цепях, на телеге худой, на кляче отвезли за девяносто верст, под городок Боровск, в Пафнутьев монастырь, в монастырскую тюрьму, где посадили на цепь.
Собор 1666 года был подобран исключительно из чернецов, белых попов на Соборе не было. Каждый из членов Собора должен был дать загодя ответ за своей рукой[162] на вопросы: признает ли он четырех вселенских патриархов? признает ли священные книги, по которым патриархи служат? Это был не собор, не совет, то был грозный трибунал, суд, расправа над теми, кто смел думать иначе.
Двенадцать недель просидел в ожидании суда протопоп на цепи в монастыре в Боровске. Его вернули в Москву 12 мая и поставили в патриаршью Крестовую палату, где заседал Собор под председательством митрополита Новгородского Питирима.
Непоколебимый протопоп был осужден.
На другой день, 13 мая, было воскресенье. Под густой звон Ивана Великого со всей Москвы народ валил в Успенский собор, к обедне, оповещенный о предстоящем зрелище.
Никогда Успенский собор не знавал такого шума, таких споров, как были тогда, когда гривастые дьякона стали срывать с протопопа его облаченье под пенье стихиры: «Се Иуда оставляет Христа, шествует ко диаволу…» «Анафема!»— возглашали чудовищные басы. «Анафема!» — гремели хоры. Святые в золотых венцах гневно глядели со стен, сверкали мечи архангелов, трепетали в голосах певцов крылышки херувимов и серафимов в каменной выси…
Протопоп стоял прямой, высокий, со слезами, с болью в глазах. Ножницы звенели над его головой, волосы падали, оставляя лишь клок надо лбом. «Как у пана Цехановицкого!» — мелькнуло у него. Вот остригли честную бороду. Нежный голос: «Отченька, не покинь ты меня, я овечка твоя, ты мой пастырь!» — звенит, звенит серебром в его ушах. Легла, бедная, тогда там одинешенька в могилку на берегу Мезени. Небось снова зацветают над ней тундровые цветки… И сколько таких безвестных горячих душ остались, волочатся позади — в Сибири, в Даурии, в лесах Заволжья, душ, ищущих утешенья и ласки и не находящих, не нашедших их…
— Анафема! — ревели толстыми голосами царские певчие дьяки, словно кирпичи падали сверху. Митрополит из-под нахлобученной золотой шапки смотрел щелками глаз — желтый, недвижный, восковой.
Народ московский молчал, вытянув шеи, широко раскрыв глаза, смотрел жалостно на протопопа с негодованьем, а больше всего со страхом.
В левой половине храма увидал протопоп лицо — бледное, с соболиными бровями над серыми глубокими очами, под черным платом. Боярыня! Она! Стрельцы, ярыжки да попы так прятали протопопа, что ни весточки от нее он не получал— не нашла она, бедная, где его прячут. Не страхом, не жалостью, а глубоким пророческим гневом горели глаза Федосьи Прокопьевны…
Будет день, когда никакие фрязинского дела каменные стены соборов не удержат народа, когда он заговорит гневно, и радостно, и благостно своим собственным словом.
Наполняя высокую бездну собора могучим голосом, возгласил окаянный протопоп:
— Анафема вам самим! Анафема, позор, проклятие всем тем, кто не любит народа, кто небрежет людьми, для кого люди — только кирпичи в стенах дворцов! Кто светлую правду утверждает не лаской, не ученьем, не словом, не любовью, а кнутом, виселицей, щипцами, дыбой! Проклятье волкам, не жалеющим сих овец!
И голос протопопа был голосом в пустыне, среди камней сеющим семена правды и гнева.
Аввакума в простой одеже стрельцы вывели из Успенского собору, сволокли через площадь на патриарший двор. Молчаливая толпа валила за ними.
За два часа до света Аввакума стрельцы вытащили из кельи, привели перед Спальное крыльцо. Вышел стрелецкий голова. Спросил:
— Протопоп Аввакум?
— Он самый!
— Веди к Водяным воротам!
У Тайнинских ворот пришлось ждать. За алой Москва-рекой над стрелецким гнездом вставала заря. Явился наконец дьяк Тайного приказа Дементий Башмаков.