«И верно, — думал Алексей Михайлович, — кому же, кроме меня? Не видать мне прекрасной пустыни! Или Никон, архимандрит Новоспасский, поможет? Укажет праведный путь?»
Глава восьмая. Деловой день
Перед самым Рождеством крепко ударил мороз, утренние дымы всходили из труб сизыми столбами, березы в инее розовыми кудрями повисли в голубом небе, за Москва-рекой по желтой заре выкатывалось алое солнце. Часы на Спасской башне пробили один раз — первый час наступившего дня.
Босые — дядя и племянник, оба в оленьих дохах, в закуржавевших воротниках, скрипя валенками по снегу, торопко подходили к крыльцу Таможенной избы, что рядом с Приказом Большого прихода. Рядом стрельцы у Москворецких ворот, держа в охапке бердыши и ружья, прятали носы и бороды в овчинные оплечья. Сквозь ворота видно: из Стрелецкой слободы по Живому мосту валом валил на Красную площадь черный люд торговать — стрельцы, ремесленники, крестьяне, вперемежку тянулись сани, возки. Громко стучал тулумбас, — какой-то боярин, припоздав к царю на утреннее сидение, спешил: царь Алексей, бывало, сажал опоздавшего в бочку с водой, при общем хохоте других, — по молодости лет-то иногда тешился государь.
У крыльца Таможенной избы шныряют окутанные паром сбитенщики с горячим сбитнем[44], пирожники, — всякому хочется погреться, люди снуют, как пчелы, — на крыльцо, с крыльца, кто в оленине, кто в распашной польской шубе, кто в русской, кто в острой персидской шапке либо в новгородской, с бобром: видать, люд со всяких мест. Навстречу по мерзлым ступеням сбегал, легко переставляя ноги в щегольских теплых сапогах, чернобородый московский гость в богатой шубе.
— Кирила Васильич! Как бог милует? — блеснул встречный белыми зубами, приподнял шапку. — Много ль доходу доспел нам в Архангельском-то?
— Сколь ни доспей, вам все мало! — с полуулыбкой ответил Босой, по-новому витаясь за руку с гостем. — Здорово!
Чернобородый кивнул головой, подбежал к ковровым саням, упал в них боком — сани уехали.
— Кто этот? — спросил Тихон.
— Этот? — переспросил, насупясь, Кирила Васильич.
И помолчал.
— Этот и есть он самый, московский ворон… О нем онадысь мы в Устюге с твоим отцом говорили… Шорин, Василий Григорьевич! Он! Он тут все по приказам крутится… Сам гостиной сотни, а боярам помогает, показывает, где дело жирнее… Не наш он человек, не земский. Боярская затычка… Ворон!
В Таможенной избе золотые столбы низкого солнца врывались из окон в темную массу людей, выхватывая то красную шапку, опушенную рыжим мехом, то лиловый, в жилках нос, то парчовую грудь, то хитрый зеленый глаз. Сюда, как к пупу земли, сходились дороги и с Риги, и с Новгорода Великого, и с польского Смоленска, и с пограничного Путивля, с холодного Архангельска, с белостенной Вологды, с туманного Хлынова — Вятки, с веселого Ярославля, с горячей, пестрой Астрахани, с нагорного Нижнего Новгорода. Сюда этот деловой народ вез свои отчеты, гнал мерзлые, в пару, обозы, заваливал товарами, сырьем, мехами амбары Китая и Белого городов. Веселое было дело — об этом говорили и улыбки, и острые глаза деловых людей, понимающих, много видавших, знающих себе цену, басистый, роевой гул мужичьих голосов.
К Кириле Васильичу прорывался через толпу толстый человек в пегой бороде, с носом с вывернутыми наперёд ноздрями — Семен Матвеич Грачев. Постоянно бывавший по Волге, на Низу, в Астрахани, по мягким своим ухваткам сам смахивавший на тезика, Грачев это лето просидел таможенным головой в Нижнем Новгороде.
— Кирила Васильич, многая лета! — бурлил он. — Давно не видались! Чего с Архангельску дашь нам?
— Здорово, Семен Матвеич. А чего надо?
— Давай меха! В Персии-то, на Низу, сказывают, урожай добрый, все купят. Босые небось немало припасли?
— Семен Матвеич, приходи о полудень в Гостинодворскую харчевню… Поговорим. Нельзя ли чего на Низу сделать… А сейчас тороплюсь! Тихон, не отставай!
«Удача! — думал Кирила Васильич, пробиваясь вперед. — На Волгу, може, выйдем? Не одним воеводам на Волге хозяйничать!»
Но его опять перехватил другой таможенный голова, уже из Великого Новгорода, — Стерлядкин, чья желтая разрезная, бобром шапка ходила над толпой, под самым потолком. Так высок, так тощ был Феофан Игнатьич, что инда гнулся вперед, как колос.
— Поздорову ль, Кирила Васильич? — хрипел он простуженно.