Кирила Васильевич подался вдруг к окну.
Из Спасских ворот через мост над рвом скакали четверо вершных на белых аргамаках; за ними бежали скороходы; за бегущей челядью вынеслась алая орлёная каптана шестериком; возницы сидели на конях верхом; сбоку каптаны лихо бежали скороходы, держась за толстые шнуры с золотыми кистями. Народ замер, сняв шапки, провожая взглядом карету и на всякий случай кланяясь в пояс.
— Должно, кто из Морозовых. Надо быть, жена Глеба Ивановича. Боярыня… — сказал Семен Матвеич. — Она. Эх, не так народ живет, Васильич! Ну, платим да идем. Отдыхать нужно, мы-то уж старики. А ты, парень, — ткнул Грачев толстым пальцем с серебряным перстнем в Тихона, — ты, молодец, молчи да слушай. Смотри, думай, как жить по совести надо. Души своей губить нельзя.
Тихон с Кирилой Васильичем дошли к Москворецким воротам. Солнце стояло за Донским монастырем. На площади народ московский все редел, расползался по избам — кто с прибылью, кто голодный, садились за щи, садились за труды, кто смеялся, кто злобился и негодовал.
Навстречу им из дома выскочила, как всегда, Настёнка, повисла на шее у отца, пряталась в его бороде.
— Хмельное-то пил, видно, опять! — выговаривала, она отцу смеясь. — Мамынька гневаться будет! А Тиша, братик, тоже пил? Тятенька, подь ляжь, отдохни. А Тиша-братик, или ты тоже ляжешь? Ну что это — еще солнце, а все храпят, отдыхают!
— Мы русские люди, не иноземцы, доча, — улыбался отец. — Ну, помогай мне разоболокаться.
Все шло в доме старшего Босого старым, установленным порядком. После дневного отдыха пили перед вечером сбитень, хозяйка хлопотала с ужином.
На башне Кремля перекликались стрельцы, славя город, как по всем русским городам; на Красной площади, вдоль Гостиных рядов, гремели цепями, бегали и брехали псы; у перегороженных решетками улиц стояли заставы с бердышами, с фонарями, по Вознесенской бежал посадский человек Осип Ковшов звать бабку на повой — родит жена Прасковья; с него решеточные сторожа брали за проход; в избах за жалкими каганцами, за лучиной трудились московские мастера-искусники, шептались о последнем скандале в доме боярина Шереметьева. Чего было — и-и-и!
Прибежал летом на Москву чешский человек Матвей Шлык, спасаясь от преследований безбожных католиков, заявил, что он православный. Принят он был у царя со слезами умиления. Ловкий, обходительный, благочестивый, по своим рассказам — даже родич чешских королей, Матвей Шлык в качестве почетного иностранца пожалован был поместьем под Москвой и дорогими подарками — соболями и золотом, беседовал часто с самим царем Алексеем. Он познакомился с боярином Шереметьевым и так того очаровал, что чванный боярин выдал за него единственную свою дочь, гордясь столь высоким родством… А вышло, что Шлык был комнатным служителем какого-то имперского графа, украл у господина деньги и убежал в Московию, где, как он слышал, иностранец всегда мог легко выйти в люди.
Боярин Шереметьев, прознав все, упал царю в ноги, просил защиты. Брак расторгли, Шлыка посадили в Соловецкий монастырь. «Ха-ха-ха! — посмеивались бояре по своим хоромам. — Вот старый дурак! Вот те и породнился с королевским родом!»
В этом вечер царь Алексей, прося умиротворения своей плоти, молился в Крестовой, добивал уже седьмую сотню земных поклонов. Крепчал мороз. Два гиганта печатника на Печатном дворе при паре сальных свечей печатали «Грамматику» Мелетия Смотрицкого — первое робкое веяние науки среди могучего, но неграмотного живого народа. Смотрицкий смело писал в ней, что отцы церкви были грамотны, что они занимались науками — грамматикой, философией, историей, астрономией, и народ тоже может изучать все это, и в этом греха никакого нету. И подслеповатый очередной справщик Евфимий в типографии Печатного двора, уже не один год мечтавший, как бы ему достать очки, просматривал оттиски под свечой вспухнувшими от напряжения, красными глазами — нет ли где распавшихся или перекосившихся литер?
Гиганты с закатанными рукавами, печатники оставались пока доверчиво неграмотны.
Глава девятая. Боярин Морозов
Суров месяц просинец[54], холода, на грех, покрепчали, московские избы и терема от мороза ухали гулко. Над столицей стояли недвижными столбами дымы, воздух был сух, жгуч, над снежными крышами Кремля, между башнями и колокольнями катилось бледно-красное солнце, по ночам ходил месяц с ушами. Все деревья московских улиц и садов опушились алмазным инеем. Ну куда ж тут было отъехать Тихону в дорогу, надо было ждать…