Великое торжество предстоит для него, для митрополита Никона! Ведь это он, Никон, вымолил прощение царю от небесного святителя.
А это еще не все! Не все!
Патриарх Иосиф скончался, царь в письме пишет. Значит, путь для него, для Никона, снова открыт. Кому же и быть иному патриархом на Москве? Кому ж править церковью Христовой? Кто, как не он, Никон, задавит священновластью своей все грехи народа, поведет народ московский к великой и добродетельной жизни? Под его, Никона, водительством станет царь Алексей Михайлович царем вселенским, единым самодержцем христианским.
Митрополит Никон при такой мысли инда двинулся на скамье, источники на мантии его блеснули рубинами и алмазами — кровью и водой, истекшими из пробитого римским копьем ребра Христа, висевшего на кресте.
— Чего плывем еле-еле? — сказал громко он, не смотря, а только повернув голову через плечо к князю Хованскому. — Ин, князь, скажи им, чтоб борзей плыли! Ветра мало, пускай гребцы гребут. Любят, лежебоки, лежать, работать не любят. Батогов, что ли, хотят!
Князь оперся руками о колени в зеленых шелковых шароварах, поднялся, неспешно крикнул:
— Эй, жильцы! Шумни, абы гребли, — владыка гневен!
Никон вполглаза следил за Хованским. Он-то знал, что у него, у князя, в голове. Царь ему, Никону, писал еще, что князь Хованский шлет тайно грамотки своим друзьям в Москве, пишет — жить бы лучше ему, князю, в Новой Земле, чем с Никоном-митрополитом, что мучит-де он, Никон, всех, силою заставляя верить в бога!
«Ладно, — думает Никон, — до Москвы бы только добраться, там…»
Заплескали весла, замигали свечи, караван пошел ходче — гонит его грозный митрополит, торопится сесть на патриарший стол.
Караван Никона прошел как видение, скрылся за лесом на мысу, замерло вдали пение.
Павел Васильевич Босой перекрестился, покачал головой, надел шапку и повернулся к ватажникам. Только и сказал:
— Ну-ну! — И добавил: — А с зарей и мы поплывем, братья-товарищи! Путь нам другой… Подале… Дело нас ждет.
Глава третья. Сибирское тихомирье
Теплой ночью на самый Преображеньев день[76] в лесной пустыне окружили темные тени стан Ермака, змеями татаре ползли на животах среди крепко спавших товарищей. Никто не ушел от зажатых в зубы ножей, а самого Ермака спас двойной панцирь. Пробился он, сбежал с холма к Иртышу, скакнул на струг, да оборвался, и уволокла его черная вода.
Утонул казак.
Свалил Ермак остатки Чингисова царства в Сибири, открыл Москве ход в Сибирь, да сам погиб.
У татарского юрта[77], что пониже Абалакая, ловил потом рыбу Яньши, внук князя Бегаши, и блеснуло ему что-то в воде под солнцем. Поглядел — панцирь.
Сбежались татаре, вытащили из воды великана, Мурза Кайдаул сам содрал с него панцири, и хлынула у Ермака кровь — из ушей, носа, рта, как у живого.
Построили татаре помост на холме, положили на него батыря, и все, кто ни прибегал, ни приезжал на коне, ни приплывал в челне, били в него стрелами, и все текла из тела живая кровь, а черные вороны даже ночами не смели сесть на тело.
Шесть недель лежал так Ермак позором на помосте, пока не пришел в меховой толпе вогульских, остяцких, самоядских, татарских князцов старый, полуслепой сибирский хан Кучум. Долго смотрел он из-под рысьей своей шапки на труп Ермака.
Отвернулся. Приказал хоронить.
Под кудрявой сосной закопали на высоком берегу Ермака сибирские люди, потом долго пировали, говорили, что оплошали, — надо было бы им выбрать казака Ермака своим ханом, говорили, что видят они часто Ермака во сне, что на могиле его по ночам свет столбом и припоздавшие поездники плетьми гонят мимо могилы храпящих своих коней.
Всего полвека прошло после гибели Ермака, а цепь русских городов по берегам рек далеко ушла в Сибирь: и впрямь жива оказалась кровь Ермака! Стучат топоры в Верхотурье, под самым боком Урала, ставят новые избы, лавки, церкви, строят суда на реке Туре — дощаники, насады, каюки, лодьи, струги, чтобы плыть на них народу дальше на всход солнца — вниз, на Тюмень-город.
Раньше других городов стала Тюмень, народ в ней обжился, оброс всяким живым городским промыслом: коты тачают, мыло варят, суда чинят, смолят, новые строят, сукна валяют, хомуты шьют, одежу русскую шьют, дерево режут — ложки, братины, достаканы — не хуже волжских, уды на всякую рыбу мастерят, всем торгуют.
Путь лежит из Тюмени водой на восток, на Тобольск-город, где сидят воевода великий Сибирский да архиепископ всея Сибири. Высоко над лукой Иртыша и над Тоболом на холме стоит крепкий острог Тоболеск в ладной деревянной стене, сложенной, словно хоромы, из великих бревен, сверху ход крытый, бойницы по верху и по подошве, избы пристроены для стрельцов. Острог тот — строение общественное: каждый из новоселов должен был срубить и приволочь миром на место по пять бревен на брата.