Выбрать главу

Шоссе пролегало под сенью густых каштанов и вязов. И днем-то оно было полно таинственного сумрака, а теперь это была какая-то бездонная пропасть, зияющая темнота…

Ощупав руками, я перешел на другую сторону дороги и сел на каменную тумбочку…

Темнота сконцентрировала мои мысли, я чувствовал какую-то особенную жуть от этого невольного одиночества, отчужденность…

Я знал, что направо, через несколько десятков сажен, лежали ворота замка, за которыми притаились древние развалины, на левую руку шоссе убегало в поле, минуя тоже очень старое здание общественного зернохранилища.

Теперь не помню, долго ли находился я в таком абсолютном состоянии покоя. Окружающая тишина и темнота буквально давили меня.

Неожиданно пронесшийся какой-то глухой стон заставил меня вздрогнуть. Меня охватил страх… Секунда, другая, стон снова пронесся, еще жалостнее, еще тяжелее…

Снова наступила тишина. Я онемел… Не знал, бежать ли мне обратно или ждать. Из этого оцепенения меня вырвал человеческий голос. Кто-то бормотал… Слов я не мог разобрать.

Я обрадовался случайному соседу и, стараясь сдержать волнение, спросил:

— Кто тут?

Недалеко от меня послышалось слабое шуршание, шлепанье шагов, ко мне кто-то подошел и на плохом русском языке проговорил:

— Не бойтесь, это я.

Слова его успокаивающе на меня подействовали. Я чиркнул спичку и посмотрел на говорившего. Это был старый садовник.

— Слышали? — подавленным голосом спросил он.

— Да. Что это такое?

— Земля плачет, она чует кровь, много прольется ее, — тихо говорил старик. — Не первый раз я слышу этот плач. О, я его уже слышал много лет назад и тогда был он справедлив…

Объятый ужасом, я молчал. Сердце усиленно билось, слова садовника показались мне пророческими, хотя в эту минуту я не мог себе представить, не мог вообразить, что они означают…

— Много прольется крови, насквозь пропитается ею земля… Вот она и стонет, ей тяжело принять человеческую кровь, — бормотал старик.

Таинственные звуки больше не повторялись. Все успокоилось. Над вершинами вязов и каштанов пронесся ветерок, они зашумели кронами. Темнота немного рассеялась, из-за строений пролился слабый луч луны, он упал на группу из нескольких деревьев, от них протянулась по траве слабая тень.

Мои глаза невольно устремились на колышущиеся тени, фантазия разыгрывалась, тени волновались, складывались в формы, вырезывались очертания.

Я вздрогнул, когда до моей руки коснулась высохшая рука старого латыша.

— Смотрите, — прошептал он, указывая на тень от луны, — смотрите внимательнее.

Творилось что-то странное.

Была ли это игра воображения или какое-нибудь непонятное, таинственное явление, имевшее начало где-то там, далеко, в неведомых нам силах…

На тени вырисовывалась громадного роста белая женщина, движения ее были величавы, она подняла правую руку, вот вырисовалось лицо, очертился стан; да, это русская одежда, сарафан, на голове кокошник.

Еще мгновение и около нее появилась другая фигура, тоже громадная, она волновалась и затем сложилась в яркую форму солдата в каске, со штыком наперевес. Солдат направил штык против женской фигуры, готовясь проткнуть ее…

Я затаил дыхание, поражаясь все больше и больше этим явлением. Несколько коротких мгновений… штыка больше нет, ружье свалилось, фигура солдата откинулась назад, а белая женщина по-прежнему величаво красуется с неподвижно поднятой ввысь рукой…

— Видел? — торжественным шепотом сказал мой странный собеседник, невольно переходя на ты. — Запомни, господин! Это вещее… Богом нам дается…

Не помню, как добрался до нашего пансиона; я был весь полон этим странным случаем, этим таинственным явлением…

А через несколько часов телеграф принес нам известие, что война объявлена.

Вот что видел я и слышал в старинном Зегевельде 19-го июля 1914 года.

Валериан Светлов

АНГЕЛ СМЕРТИ

Памяти друга

Шум битвы отходил.

Пронесся, как ураган, над полем смерти и постепенно замирал вдали.

Крики «ура», рвущиеся из тысячи глоток, лязг и звон холодного оружия, жужжание ружейных пуль, грохот разрывов, тяжелое дыхание бегущих воинов, конский топот, негодующий крик, крепкое бранное слово, жалобный стон раненого, слабый вздох умирающего, гром ручных гранат, нервная команда, трескотня пулеметов, полет шрапнели или гранаты — вот та полифоническая симфония боя, которая так знакома, так близка и так обыденна для уха каждого из его участников.

Неудержимый стихийный порыв несет эту толпу людей куда-то вдаль, к какой-то неведомой цели, к какому-то смутно постигаемому достижению. Уносит, как неудержимый вихрь… Думает ли в это время человек о чем-нибудь? Вспоминает ли прошлое, надеется ли на будущее или творит молитву в этот момент озверения и одичания? И что уносит его вперед, что толкает его к достижению? Что устремляет его туда, где ждет его Смерть?

Трудно ответить на это. Если сказать «храбрость», то это ровно ничего не объясняет. Это слово придуманное, и придумано оно для того, чтобы каким-то ничего не говорящим знаком или условным выражением «кода» вкратце определить ту сложную психологическую ткань души, которая заставляет человека стремиться от Жизни к Смерти. Но из какого материала соткана эта невидимая, но прекрасная ткань, вряд ли кто знает. Может быть, даже из трусости, из сознания неизбежности, из мучительного желания поскорее прийти к определенности положения. А может быть, из высоких порывов любви к ближнему и к родине, из сознания долга, из самолюбия или актерского стремления доиграть с честью взятую на себя роль до конца.

Никто, я думаю, определенно не скажет, в чем тут дело, и где главное, явное и повелительное, и где второстепенное, тайное и добровольное.

Поручик Михайлов бежала, впереди других с револьвером в руках. Сердце билось так, что казалось, будто хочет освободиться из неволи. Темные круги вертелись, как колеса, перед глазами. Мучительны были это сердцебиение и недостаток дыхания. Вот-вот что-то лопнет, и он свалится в бесславной агонии, не будучи ранен, ничего не сделав определенного. О, только не это! Хоть бы поскорее пуля ударила в какую-нибудь часть тела… Конечно, лучше бы в руку или в ногу, а не в живот и не в грудь. Или в голову, но крайней мере, сразу лег бы на месте, и все навсегда было бы кончено. Вот только Таня… да! Ну ничего, разве не позаботятся? Да маленькая Ира… И почему пули летают, как мухи, а не задевают? Одна как-то чиркнула даже по краю уха, а может быть, это только показалось? Летят, жужжат, а не трогают. Вот и снаряд разорвался в нескольких шагах, а осколки отнесло куда-то в сторону. Ну ничего, не задело. Надо бежать, вот что ужасно. Ноги-то несут, но сердце, сердце не выдерживает.

Он несся вперед. И рядом с ним бежали и впереди бежали и назади бежали; и его опережали, и никто, решительно никто, не обращал на него никакого внимания, как будто его не было или это была его тень. И он никого не узнавал. Он что-то кричал: «Ура! Вперед! Ребята, вперед!» и думал, что вот, в этом крике, в этом порыве и есть то главное, к чему он призван и о чем пишут в наградных реляциях: «Личным примером мужества увлек за собой роту…» Но решительно никто не обращал внимания на его крики, потому что все, кто его обгонял, и сами что-то выкрикивали, держа ружья наперевес, и если бы он упал, то наверное, никто не обратил бы внимания на это чересчур обычное явление и продолжал бы в неудержимом и непонятном порыве бежать и бежать, перепрыгивая через его тело.

Вокруг него падали люди. Бежит — и вдруг шлепнется оземь и замрет. Он оставался и к этому глубоко равнодушным. Куда-то надо было спешить, а если не поспеть куда-то, то будет плохо. А что какой-то рядовой вдруг свалился около него и замер в безобразно скрюченной, точно нарочно придуманной позе, так ведь таких очень много, и все кочковатое поле усеяно такими фигурами.