Выбрать главу

«Что — тоже?» — хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…

Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.

— Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? — Я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.

— Не уверен, отец. Теперь — не уверен.

— Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?

— Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: «Даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет».

Он хотел добавить что-то еще, но не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…

Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив — и слова прозвучали.

— После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.

И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.

Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону — но уходить не спешил.

Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.

Глупому — или умному оленю?!

Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немереной толпы, что собралась на Поле Куру, — и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:

«Бери миску и будь счастлив!»

Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой — будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик, — если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг — за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю — их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…

Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.

— Я видел Его истинный облик, отец…

Сперва я не расслышал.

— Что?

— В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им, так что я могу не беспокоиться. Грех — на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.

— Какой?..

— Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.

Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски, крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.

В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити драгоценного металла.

— Дыши глубже и ни о чем не думай…

Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных, кошмаров… Мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:

Образ ужасен Твой тысячеликий, тысячерукий, бесчисленноглазый, страшно сверкают клыки в твоей пасти. Видя Тебя, все трепещет, я — тоже.
Пасти оскалив, глазами пылая, Ты головой упираешься в небо, вижу Тебя — и дрожит во мне сердце, стойкость, спокойствие прочь отлетают.
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно, воины спешно рядами вступают, многие там меж клыками застряли — головы их размозженные вижу.
Ты их, облизывая, пожираешь огненной пастью — весь люд этот разом. Кто Ты?! — поведай, о ликом ужасный!..

…Руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.

Секундой дольше — и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.

Но дыхание мое все еще пахло грозой.

3

Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я, то, что уже видели трое из нас, — огненную пасть, в зев которой мы кричали:

— Кто Ты?!

Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» — потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.

— Я возвращаюсь на Курукшетру, отец. — Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.

При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.

Я, думая о своем, последовал за ним.

Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему — двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.

— Обруч на тривене [24]скоро даст трещину, — машинально сказал я Арджуне. — Вели перед боем заменить. Не ровен час — лопнет…

Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро. Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.

Сговорились они, что ли?!

— Ты… отец, ты…

— Что — я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!

— Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…

— А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!

Арджуна пожал плечами и прыгнул в «гнездо».

— Ты вернешься и продолжишь сражаться? — бросил я ему в спину. — После всего — ты продолжишь?!

— Я кшатрий, отец, — просто ответил мой взрослый сын. — Я не могу иначе.

Он медлил, молчал, потряхивал поводьями, и я наконец понял: Арджуна ждет, чтобы я, как старший, позволил ему удалиться.

— Да сопутствует тебе удача, мальчик…

Он кивнул, и грохот колес спугнул мышиного оленька.

— Ты кшатрий, — тихо сказал я. — Ты — кшатрий. А я — Индра. И я тоже не могу иначе. Теперь — не могу.

Если б я еще сам понимал, что имею в виду…

Прежде чем покинуть Пхалаку, я должен был сделать последнее.

Вскинув руку к небу, я заставил синь над головой нахмуриться, и почти сразу ветвистая молния о девяти зубцах ударила в забытый всеми труп ракшаса.

Иного погребального костра я не мог ему предоставить.

«Возродится брахманом, — вспомнил я слова Арджуны. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка».

— Будет и Обитель, — вслух добавил я. — Обещаю. И легконогий ветер пробежался по ветвям, стряхивая наземь редкие слезы.

Влага шипела, падая на пепелище.

4
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно, воины спешно рядами вступают…

Рядами, значит, вступают? С песнями, надо полагать, с приветственными криками?! Колесницы борт о борт, слоны бок о бок, обозы, видимо, бык о бык?! И как прикажете это понимать? Так, что всемилостивый и любвеобильный Господь Кришна имеет честь вкушать те тысячи и миллионы воинов, что погибли и продолжают гибнуть сейчас на Курукшетре?!