Может, дверной косяк повело от растекшегося жара: двери сотряслись, но не поддались. Мэттью Пиплз и на щеколду давил, и дерево пинал, и отзывалось оно содроганьем, какое рев огня глушил до немоты. Едва доносились до них голоса Билли и Эскры. Мэттью Пиплз отступил на шаг и нервно поискал глазами небо под клобуком вечера, надвигавшимся постепенно, однако увидал он небо, дымом отмененное, и тогда быком напер он на дверь, и дверь всосало нараспашку в неведомую темь, проглотившую напавшего на нее целиком, Барнабас – бегом следом, рубаха поддернута ко рту.
Разные запахи хлева устранены, будто и не существовало в нем ничего. Перечень запахов – птичьей гречихи, и навоза, и корма, вплетенный в дух, ими же творимый. Тяжелая прель сена. Сырой запах старого здания. Теперь же – лишь смрадный дух гари да воздух, прокопченный до невещественности грезы. Более же всего ужаснул их заполошный животный рокот. Скотина, запертая в своих стойлах, нагромоздилась друг на дружку, пытаясь выбраться. Как-то раз темным осенним днем Барнабас видел, как они растревожились и ударились в бегство, будто единое мыслящее существо, понеслись к хлеву в перерыве между ударами грома под тучами, что спускались им навстречу. Теперь же исторгали они отчаянный рев, какой никто не пожелал бы услышать. Барнабас ощутил руку Мэттью Пиплза у себя на плече, но не увидел его, почувствовал, как отпускает его рука, оттиск ее на нем по-прежнему. Призрачный очерк предметов, глаза режет от дыма, дыхание обмелело, будто от удара в живот. Он закашлялся и пал на колени, и тут услышал, как порождает пожар собственные звуки, низовое урчанье довольства, будто огонь нечто такое, что таится, тугое, и ждет, свернутое зловредными кольцами, и упивается, на волю выпущенное. Барнабасу пришлось прокрутить в уме устройство хлева, который знал он как свои пять пальцев, но, куда б ни полз, не мог отыскать стойла, не мог отыскать вообще ничего, руки на земле, а все равно никаких подсказок от поверхности, никаких опознавательных знаков или точек отсчета, словно все, что было, стерлось, а когда попытался отыскать он дверь, вообще ничего не стало видно, ни стен, ни света снаружи, ни человека, который с ним сюда вошел, и он позвал Мэттью Пиплза, едва слыша свой же голос, будто забили ему рот кляпом, и переполох, что охватил его тогда, подобен был взрыву света у него в уме.
Хватают его здоровенные руки. Ворот рубахи на шее петлей, и он почувствовал, как его волокут спиной вперед, прочь за двери хлева, а следом во двор, где и уложили на спину. Глаза, дымом поеденные, зажмурены, и резал их день-свет, не посмотреть на него. Лежал Барнабас на плитняке, голова бессловесно отвернута, и постепенно начал он видеть, мир – жидкая муть, клок неба пуст, как снежный дол, пока не разглядел, как марает небо темный дым. Долевая и уток его дыханья разметаны до грубой штопки.
Он глянул вверх, чтоб поблагодарить Мэттью Пиплза, но тот, кого увидел, был другой. Глазки-самородки соседа Питера Макдейда, один косой – на Барнабасе, второй наставлен куда-то повыше, словно видел он тень кого другого, кто мог бы Барнабаса побеспокоить. Морщины – ниточки смеха, что делали из рта его марионетку, теперь напрочь опали, и ужасная хмарь изрезала ему лоб, в складках дым-грязь. Принялся Питер Макдейд трясти Барнабаса. Убило тебя? Убило? Эскра склонилась над ним, а затем помогла сесть. Воздух смердел, однако ж в тот миг учуял он от нее малость мягких и обыденных запахов, жасмин волос, тень лаванды, собранной в саду, какую нравилось ей расставлять по дому в скляночках, мучная пыль с руки ее, приложенной к его щеке, и в тот самый миг, пусть не мог говорить, ощутил он изверженье небывалой любви и благодарности к ней. А дальше, когда глаза его вобрали всю картину хлева, не чуял он более ничего, один только запах мира растленного[4]. Видел, как бросился Макдейд к хлеву, и видел, как прочь отбивает его дым, перший на него штопором, как вновь двинулся на него Макдейд и встал в дверях, беспомощный, руками держась за голову. Обернулся он, и увидал в Макдейде Барнабас детское, что говорило о человеке, лишенном всякой силы и власти в убыстрении того, что уже сотворялось. Барахтался язык у Барнабаса, и подался он сам вперед, и попытался сплюнуть, голос выцарапался у него из глотки, словно выдран он стал почти весь и оставлен там, в хлеву, криком на полу рыхлым и немым. Рвущимся донести до них слова.