– Фу, Нюшка!
Полинька коршуном подлетает и берёт котёнка – прочь с графских локонов. И сразу же больной открывает глаза – трагические, словно у издыхающего зверя – и тут же упоённо чихает.
– Ну, оклемался! – детина перестаёт веять крылом. – Так ответ-то будете писать? Или я пошёл?
– Ты пошёл, ответ завтра, всё завтра, граф не помер, графу не плохо, граф придуривается, но ответ завтра, потому что сегодня – выволочка, – доктор изгоняет из комнаты и Полиньку с котёнком, и детину с его крылом. – Завтра, завтра, завтра. Ты, малый, возьмёшь поутру ответ вот у этой дамы. Она с удовольствием тебе его передаст. Ведь верно, фрау поручица?
– Верно, доктор, – с улыбкой кивает Полинька, и котёнок на руках её журчит, как закипающий чайничек.
Дверь закрыта, и граф сидит уже на своей постели, обняв колени, положив подбородок на переплетённые пальцы. Когда он исподлобья вот так смотрит и улыбается – увы, не только Полинька делается полной дурой.
– Что за курьеры от частных лиц и тайные письма, и почему ты не послал за мною, прежде чем его принимать, дурное твоё сиятельство? – доктор притворяется злым, но он не злится, ему смешно.
– Я не стал звать тебя, потому что ты там… копался, – собеседник его сбрасывает компресс на простыни и вытягивает из-за пазухи письмо, и смотрит на него, так дети смотрят на свой табель с первой оценкой «отлично». – Ты представляешь, он ведь и в самом деле ответил мне. Мой всадник на лучшей в городе лошади. Пусть через полгода – наверное, долго думал, что же такое мне написать. Видишь, Бартоло, письмо запечатано его прежним, герцогским гербом. Забавно, правда?
– Неужели ты плачешь?
– Что ты, зачем. Кошка лежала в моих волосах – вот и слезятся глаза. Правда, что я сквозь слёзы прочитаю, в таком тумане?
– То есть теперь тебе стало к кому бежать, – задумчиво произносит доктор. – И я зря развлекался столько лет напролёт норным копанием.
– Увы, он такой же пленник, и всё у нас давно прошло!.. – О, этот голос, с отрепетированной продуманной грустью. – Мне остаётся разве что смотреть в окно на дорогу, что делает неизбежный, неотвратимый поворот…
Доктор понимает, что точно такой поворот вот только что сделала его собственная жизнь – мгновенный, неотвратимый и невозвратный.
– И повторять, как та пастушка из прежней нашей оперы:
– Что это значит, Рене? – доктор отгибает простынь и садится на край кровати. – Я не понимаю по-французски, ты же знаешь.
– …но этого хочет рифма, – покорно переводит его визави и зябким жестом запахивает на груди свой демонстративно протёртый кафтан. – Всё кончено, Бартоло, ты же понимаешь – дальше дороги нет, всё кончено.
– Я не знаю по-французски, Рене, но помню одну поговорку, на языке твоей маленькой гордой родины: it ain’t over ‘til it’s over… Это не кончится – пока не будет совсем всё кончено, верно?
– Это не гэльский, это вульгарный инглиш, – смеётся Рене. – И я не знаю, признаться, ни одного, ни другого. Разве что два-три слова.
Он улыбается – и нежно, и беспомощно, и доктор с умилением смотрит на белые, ровные зубки, которые он сам когда-то ставил своему пациенту, – в неотразимой прелести этой улыбки есть и его, Бартоло, заслуга. И ведь без толку, что он об этом знает, его драгоценный граф улыбается, щурит по-кошачьи тёмные выразительные глаза, всегда как будто заплаканные, – и дурами делаются и Полинька, и та ярославская таинственная особа, и, увы, сам доктор.
– Прочти мне письмо, Бартоло, пожалуйста. Видишь, у меня всё ещё текут слёзы.
И доктор берёт из его руки конверт – дорогая, такая белая бумага – и читает ему, с выражением, как будто рассказывает перед сном сказку:
«Мой Рейнгольд, письмо твоё – лучшее, что случилось с моею жизнью за последние несколько лет. Теперь я знаю, что и ты не на самом дне ледяного кромешного ада, у тебя по-прежнему есть друзья, способные позаботиться о тебе, и верные настолько, что я (до сих пор не верится…) смог прочесть твоё послание.