Выбрать главу

Но и собаки скоро угомонились, вернувшись на ярмарочную площадь к своим возам, где они и улеглись рядом со своими хозяевами. В селе стало тихо-тихо, той благодатной деревенской тишиной, в которой слышен каждый малейший шорох древесного листка, а слабое, дремотное тырканье сверчка, раздающееся откуда-нибудь из-под крыльца хаты или из-под амбара, разносится далеко по спящим улицам и кажется в этом полном ночном безмолвии таким громким, что человеку с чутким сном — прямо хоть затыкай уши…

Из закрывавшейся на ночь на ярмарке палатки Стокоза вывалило несколько пьяных человек, среди которых, конечно, были Гуща, Синенос и Кривохацкий, уходившие из шинка всегда последними. Эта дружная тройка, обнявшись и покачиваясь, поплелась по главной улице, не имея ни малейшего желания расходиться по домам.

Гуща затянул басом:

Ой на гори та й жнецы жнуть…

Голос его оборвался, и он сконфуженно умолк. Синенос и Кривохацкий сказали:

— Ты ж не умеешь…

И затянули сами, продолжая начатую Гущей песню:

А по-пид горою, по-пид…

Но их голоса разъехались в разные стороны, как разъезжались и ноги. Замолчав, они остановились и сердито уставились друг на друга посовелыми глазами.

— Не туды тянешь! — с сердцем сказал Синенос. — Дурень безмозглый!..

— От дурня и слышу! — огрызнулся бакалейщик.

— Та годи вам лаяться! — плачущим голосом примирительно сказал Гуща.

Тройка двинулась дальше, переругиваясь заплетающимися языками. В некотором отдалении за ними брела кучка остальных гуляк, впереди которой шел, покряхтывая под своим мешком с поросятами, сивоусый хохол; поросята визжали, и он их успокаивал, тыча кулаком в мешок то с одной, то с другой стороны. Гуляки оживленно балакали; кто-то горланил песню:

Пид горою вода, Над водою верба, — Там дивчина воду брала, Сама молода…

Какой-то мужичонко, вдрызг пьяный, плакал и настойчиво требовал:

— Побийте мене!.. Побийте ж мене, люди добрые, бо я так же не можу… О Боже ж мий милосердный!..

Тихая, спящая улица, казалось, нахмурилась, провожая беспутных пьяниц своим глухим, насторожившимся молчанием. Темные хаты глядели им вслед с упреком своими незрячими, черными окошечками-глазами. Заснувшие под амбарами бродячие собаки, заслышав шум, вылазили из подполья и принимались лаять, — но так как на них никто не обращал внимания, они снова, недовольно ворча, забирались под амбары и оттуда глухо тявкали, возмущаясь таким бесцеремонным нарушением ночной тишины и их собачьего спокойствия…

Неизвестно, куда направились бы гуляки, если бы одно необычайное явление не остановило их на середине улицы. Из одного из переулков, пересекавших главную улицу, вдруг выкатила огромная гарба, запряженная тройкой бойких цыганских лошадок; гарба была вся заполнена цыганами, сидевшими, казалось, друг на друге с выкинутыми наружу ногами. Необычайным в ней было то, что на заднем конце ее горел костер, от быстрого движения разгоревшийся ярким пламенем и освещавший всю гарбу красным светом, придавая ей зловещий, дьявольский вид. Цыгане пели, кричали, свистели, гикали; кто-то среди них пилил на скрипке, кто-то бил в бубен. Гарба мчалась с грохотом, лязгом, треском, разбрасывая во все стороны искры. Какой-то огромный человек правил лошадьми, стоя на передке, размахивая над ними длинной горящей головней.

— Поберегись! — орали с гарбы хором. — С дороги! Го-го- го-го!..

Гуляки шарахнулись в обе стороны, провожая гарбу кто удивленными, кто испуганными, завистливыми или просто пьяными, непонимающими глазами. Синенос одобрительно помотал головой.

— От то гуляют! — сказал он, глядя в ту сторону, где еще мелькала огненная точка костра на гарбе, уже гремевшей в самом конце улицы, за тополями волостного правления. — Ай да цыганота!..

— То цыганская свадьба! — сообразил Гуща и прибавил глубокомысленно:

— От где богато горилки, и не дай Боже!..

Его замечание не пропало втуне: тотчас же несколько голосов весело подхватили:

— Айда до цыган, попробуем, какая-такая цыганская горилка!..

— То дело! Чем цыгане не люди, что мы не можем пить их горилку!..