Выбрать главу

– Вот как, – покачал головой крестный довольно любезно. – Это хорошо. Много получаешь?

– Двадцать семь рублей да наградные.

– Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.

Гость Егор Ильич отнесся к Бердяге не менее любезно – как настоящий светский человек.

– Да? – сказал он задумчиво. – Так, так. Служите?

– Служу, – радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитеров Остроголовченки.

– А где?

– В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона, в Шеффильде.

– А как здоровье мамы? – спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.

– Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла прийти – лежит больная.

– Так, так, – с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. – Дай Бог, дай Бог. Ну, господа, попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.

Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.

– Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя – пьешь?

Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:

– Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.

– Ничего, выпей. Ну, прямо-таки – прямо мужчина. Служишь?

– Да… В технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Бар…

– Берите ветчины, – любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. – Кажется, запечена неплохо.

– Нет, вы мне бы лучше не наливали, – нерешительно конфузясь, говорил Володя. – Зачем вы беспокоитесь?

– Ничего. Ну, как мама. Здорова?

– Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…

– Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли ее ножом захватишь?

– Позвольте, я передам, – сказал Володя Егору Ильичу.

– Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?

– Да… в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледель…

– А почему мама не пришла? – спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.

– Она извинялась очень, что не может. Она…

– Совсем мужчина! – заметил вскользь Остроголовченко. – Что десять-то лет делают! Ну, что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!

Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жареным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.

II

Когда мать умерла, Бердяга продал ее кровать, салоп, купил на вырученные деньги семиструнную гитару, подстаканник и переехал на житье к старухе Луковенковой, имевшей квартирку на одной из самых тихих отдаленных улиц городка.

Жил писец Бердяга так: вернувшись со службы, обедал, часа два после обеда лежал на кровати, а потом, напившись чаю из стакана с металлическим подстаканником, до самого вечера сидел на деревянном крылечке с гитарой в руках.

Проходила барышня в шляпке, или баба с ведром воды – Бердяга провожал их взором и играл тихонько на гитаре, напевая песенку о монахе, жившем у дуба.

Это была его любимая песенка; в особенности нравилась ему странная, немного нескладная строка:

«И гром дуб тот разразил…»

– И-и громдубтотразразил! – меланхолически напевал Бердяга, вперив взор, если никого не было на улице, в небо.

Налюбовавшись на прохожих, на небо и наигравшись вдоволь на гитаре, Бердяга вставал, расправлял онемевшие члены и шел ужинать.

Засыпая, любил вспомнить о чем-нибудь приятном; конечно, большею частью воспоминания его, как привязанные веревкой за ногу, вертелись около гостиной со сверкающими желтыми полами, узорными гардинами, столом, заставленным разными прекрасными вещами, около блестящего хозяина Остроголовченко, светской его жены и толпы добрых изящных гостей.

С особенным удовольствием вспоминал Бердяга те небрежные вопросы, которые задавались ему хозяевами и гостями и сейчас же забывались. В этой небрежности он видел подлинный шик и уменье вести беседу.

Бердягу трогало то, что вот, мол, людям, может быть, и совершенно неинтересно, служу я или нет; но раз они спрашивают – значит, тут есть какое-то особое воспитание, уменье быть в обществе приятным и доставить ближнему удовольствие.