По всей вероятности, эта не имеющая ни малейшей юридической силы формула была задумана Дубровиной как чисто воспитательная мера, как эффектная строка из Педагогической Поэмы, ибо дальнейшие события показали, что она, Дубровина, отлично понимает, что нужно делать по закону, по форме, когда действительно хочешь выселить человека. На данном этапе Дубровина выступала как педагог-гуманист.
В ночь после вынесения решения о выселении к дому с акустическим изъяном вызывали шоковую машину — Шеляткин умирал. Но он вернулся к жизни. И действительно, разве мог он умереть на пятнадцатом — всего лишь половина дороги! — томе? Он отошел, ожил. А въедливому вибрирующему шуму, не дававшему покоя Коршуновым, и не надо было оживать: он не прекращался и в те дни, когда Шеляткин умирал. Поэтому в страдания Шеляткина никто не поверил. Работал. На токарном станке. Или электродрелью.
Но если он выпиливает, вытачивает, вырезает, выколачивая большие деньги дочери на такси, то должен хотя бы налоги уплачивать за то, что наработал! И вот к Шеляткину явился фининспектор.
Шеляткин читал семнадцатый том.
«Какую светлую, прекрасную жизнь мы могли бы вести, нет желания роскоши… симпатический круг людей, умственная, артистическая деятельность…»
Фининспектор оторвал его. Будучи опытным, искушенным в разных житейских историях и хитросплетениях человеком, он четко понял ситуацию и, не найдя источников — ни доходов, ни шумов, извинился, ушел.
Затем явились работники санэпидстанции: ведь это их дело бороться за тишину.
Шеляткин читал девятнадцатый том.
«Жестоки легко побеждающие… узкие натуры, эгоисты и абстрактно добродетельные люди».
Был открыт двадцатый том.
В середине его Шеляткин получил новую повестку — вызов на новое разбирательство его дела в товарищеском суде. Опять вызывали машину ночью. Опять он умирал и воскресал, и опять непрекращаемо висела в воздухе странная нота, и опять не верили, что человек умирает.
Как я убедился потом, Дубровина была, в сущности, не злым человеком. Была она именно абстрактно добродетельным человеком и легко в жизни побеждала, раньше, в школе, в конфликтах с учителями, потом — на ниве общественности. Ее натура не мирилась с тем, что зло в образе Шеляткина уходит от возмездия, ведь она десятилетия учила детей тому, что зло терпит поражение, а добродетель торжествует даже тогда, когда погибают герои. А тут и герой жив, и зло живо.
Накануне второго товарищеского суда был поставлен Эксперимент. Поскольку наступили уже теплые дни и Шеляткин все чаще выходил на балкон, откуда мог увидеть Экспериментаторов, те действовали осмотрительно и четко. Члены домкома быстрыми короткими перебежками, распластавшись у стены дома (чтобы с балкона не было видно!), достигли шеляткинского подъезда. Несмотря на почтенный возраст и обширные, как старинные английские романы, анамнезы в историях болезней, эту часть Эксперимента они выполнили с восхитительной четкостью. Дальше пошло даже лучше. Большая часть членов домкома засела у Коршуновых, а двое заняли наблюдательные посты поблизости жилища Шеляткина — выше его и ниже. Павлюченков, который руководил Экспериментом, внес в его выполнение увлекательно-детективные моменты разведывательно-боевой операции.
Затем была выключена электроэнергия во всем доме, экспериментаторы, сидевшие у Коршуновых, удостоверились, что странная, въедливая нота оборвалась. Но успех Эксперимента не в этом, его историческая роль была в том, что сам Шеляткин вышел, — вот она, улика долгожданная, вот! — вышел на лестницу с само-разоблачающим вопросом: «Что у нас, товарищи, с электричеством творится?» Зачем пенсионеру днем электроэнергия? Если не для тайных, кощунственных дел.
Второе посвященное Шеляткину заседание товарищеского суда вел Павлюченков. Дубровина выступала как оратор.
Даже в бегло-протокольной записи этого выступления угадывалась потом торжественная медь. Казалось, это не русский язык — латынь или речь в трибунале времен Великой французской революции.
Разбирали опять в отсутствие Шеляткина — он лежал после мощных уколов: не выдержал Эксперимента. Дубровина говорила о великом успехе Эксперимента, потом, оторвавшись от эмпирической действительности, воспарила над ней и говорила о Добродетели и о Жертве. Добродетелью была тишина. И за нее надо бороться. Жертвой был Шеляткин. Она называла его жертвой не потому, что он не виноват, — ведь разбирательство его дела становилось бы совершенно абсурдным, — она называла его жертвой потому, что он не раскаялся, не повинился, обуянный гордостью, замкнулся в себе. Он жертва собственного самолюбия и, видимо, алчности.