Выбрать главу

Обида нахлынула на Петрова, и он уже ничего не слышал, опустил трубку — хотелось только одного: чтобы она замолчала. Когда через некоторое время он поднес трубку к уху, Нина Викентьевна все еще продолжала говорить.

— Ты понял? — строго спросила она.

— Да, — ответил Петров. — Да.

— Раздакался, — потише сказала Нина Викентьевна. — Ты там один?

— Один, — ответил Петров и понял, что же необычного было на кухне Веры Семеновны: на него никто не кричал. — До свидания!

Он положил трубку, и телефон, словно бы обрадовавшись, тихо, но весело звякнул. Через минуту он снова затрещал. Петров отключил его и лег спать. Уснуть он, разумеется, не мог, лежал и, стараясь отвлечься, думал о Вере Семеновне. Он решил, что непременно пригласит ее в кино. Мысли возвращались к Нине Викентьевне, и он вспоминал, как они познакомились, как отгуляли скромную свадьбу; вспомнились ссоры, утомительные разговоры о литературе, образовании... Петров вздохнул, подумав, что время уходит — ему почти сорок. И неожиданно удивился, спросив себя, как он терпел эту унизительную жизнь. Он перевернулся на другой бок,. словно бы хотел отгородиться от прошлого, и не скоро уснул.

В мае Петров ушел от Нины Викентьевны, оставив ей квартиру, вещи — все, что они когда-то купили. Нина Викентьевна была до глубины души обижена таким поступком мужа, долго плакала, думала и успокоилась тогда, когда поняла, какой неблагодарный человек Петров. «Поймет, да поздно будет!» — решила она твердо, но все же ей было грустно. После она попыталась вернуть мужа, обещая кое-какие уступки и говоря, что двое людей всегда могут договориться. Петров остался непреклонен...

Прошло какое-то время, и Нина Викентьевна познакомилась с шофером автобуса; он пригласил ее в кабину, и те, кто был поближе, могли слышать веселый голос Нины Викентьевны. Она говорила о том, что теперь культурные люди живут в Купчине и что этих самых культурных людей отличает наличие собственного мнения. Шофер покручивал рулем, поглядывал на Нину Викентьевну и загадочно улыбался. А Нина Викентьевна, распаляясь все больше, говорила о воспитании, о детях, о школе — и в этом разговоре казалась очень привлекательной.

ЗАРЕЧЕНСКИЕ ВЫСЕЛКИ

Н. П. Ковязину, моему отчиму

В памяти человеческой ничто не пропадает бесследно, хранится годами так бережно и так далеко где-то, что, кажется, и не вспомнить уже никогда; и живет человек, ничуть не тяготясь тем, чего не помнит, заботится своими делами, как вдруг — точно просверк молнии в ночи — вспыхнет старое, осветится; и нет уже человеку покоя, и то событие, казавшееся мелким, не таким и значительным, чтобы о нем помнить, увидится вдруг совсем иначе.

В конце июля Никодим Васильевич поехал в Зареченские Выселки — небольшой районный городок, серый, пыльный, выстроившийся еще до войны на пересечении двух железных дорог: до последнего времени и не городок, собственно, а поселок, название его «Зареченский» родилось в первые годы застройки, когда из ближайших сел из-за речки Оржицы потянулись люди на новое место, да так и прижилось. Разрушенный войною городок отстроился, и теперь в нем три десятка улиц, железнодорожные мастерские и большая товарная станция, поэтому на центральной улице, где возведены двух- и даже трехэтажные дома, бывает довольно-таки людно, пахнет дымком от вагонов, соляром и пылью. Часто кричат тепловозы, и все прибывают и убывают товарняки. Пассажирские поезда стоят не больше пяти минут, люди выскакивают из вагонов и бегут то в буфет вокзала, то на маленький базар, где продают вареную картошку, огурцы и яблоки... Здание вокзала двухэтажное и приземистое, с узкими окнами и коричневыми дверьми; вокруг него всегда пахнет жареными пирожками и кислым пивом. Над вагонами и базаром кружится и сердито каркает воронье. Словом, обычный, ничем не примечательный городок, и понятно, что Никодим Васильевич нашел его таким, каким представлял себе все эти годы. Он был уверен, что городок расстроится, но знал — и в этом случае останется хоть что-то, что напомнит ему то далекое время, конец войны.

О поездке Никодим Васильевич думал давно: лет десять назад впервые пришла ему в голову мысль об этом и с тех пор тревожила. Думая, Никодим Васильевич находил, что ехать в Зареченские Выселки незачем, потому что никто его там не ждет, поначалу даже посмеивался над собою, вспоминал, сколько они тогда освобождали таких поселков. На какое-то время забывал, после снова вспоминал, даже прикидывал, как бы он собрался и поехал. Никодим Васильевич знал, что купит для этого случая рюкзак и положит в него только самое необходимое: бритву, рубашку, пару белья да всякие свои лекарства. И ехать Никодим Васильевич хотел бы не на поезде, а на машине или автобусе. Отчего ему хотелось прибыть в Зареченские Выселки непременно на машине, он не знал, да и думал об этом как-то несерьезно — мечтал и не трогался с места; но однажды, идя из редакции газеты, где он работал, зашел в магазин спортивных товаров и купил рюкзак, небольшой выбрал, приглянувшийся. Две зеленоватые лямки рюкзака были упругими от новизны, пахли складом и жесткой, еще не обломавшейся тканью и напоминали собою винтовочные ремни. Никодим Васильевич только подумал об этом, как сразу же почудилось ему, что пахнет еще и оружейной смазкой, и, довольный покупкою, он, вскинув пустой рюкзак на правое плечо, пошел себе домой.

Жил он в центре города, на Пушкинской улице, в небольшой квартире, одиноко жил и привычно. Жениться, как полагал Никодим Васильевич, он не успел по причине постоянной занятости, а также потому, что считал себя человеком нелюдимым, замкнутым и не очень-то приветливым. Раньше, когда он еще надеялся жениться, ему думалось, что не всякая женщина выдержит его характер, не всякая приладится, и винил себя. Одно время он долго ухаживал за машинисткой из издательства, с которой и познакомился по работе, водил ее на концерты или в кино, дарил цветы... Но вероятно, машинистка решила, что время ухаживания затянулось, и вышла замуж за другого. Никодим Васильевич погоревал какое-то время — оказалось, привык к этой женщине, — но после все забылось, и он просто жил. А когда набегали подобные мысли, он отмахивался от них, заключая справедливо, что годы уже не те. «Да и вообще, — говорил он мысленно, а иногда и вслух, — что за разговоры!» И время шло, годы бежали, и стало их почти шестьдесят... Так что этот вопрос отпал сам собою. Кроме того, стало побаливать сердце, об этом приходилось думать, раненый глаз, над которым военврач выкинул кусок кости и стянул кожу, все больше туманился бельмом. Никодим Васильевич от операции отказался, а доктора и не настаивали из-за его больного сердца... Словом, забот хватало. С виду, правда, Никодим Васильевич еще довольно крепок, худой, всегда по-военному подтянутый, костюм строгий, однотонный галстук завязан маленьким тугим узлом. Волосы седые, коротко постриженные. Лицо тоже худое — скулы выдаются — и кажется иногда злым из-за шрама над левым глазом, где отчетливо видны три рубца. Левой брови почти что нет, и на ее месте — неровная впадина, по ней изредка пробегает нервный тик, отчего кажется, что Никодим Васильевич подмигивает кому-то. Но это бывает редко, только тогда, когда Никодим Васильевич разволнуется.

Рюкзак висел года два на стене, у письменного стола, и Никодим Васильевич, придя, бывало, из редакции, смотрел на него, вспоминал Зареченские Выселки и надеялся, что когда-нибудь он все же туда поедет. Там же продолжал он висеть, когда Никодим Васильевич ушел на пенсию; это произошло сразу же после того, как он два месяца провалялся в больнице... На пенсию Никодима Васильевича провожали тепло и бурно. Его заместитель, с которым он проработал восемь лет, сказал речь; он напомнил, что Никодим Васильевич воевал, после учился, и начинал свою журналистскую практику в этой же газете, начинал рядовым, а заканчивает редактором. Еще заместитель сказал, что теперь у Никодима Васильевича наконец-то будет то, чего всем так не хватает — свободное время... Маргарита Николаевна, бессменная секретарша, полная и хлопотливая женщина, заварила непременный во всех редакционных разговорах чай... Никодим Васильевич растрогался, глаз его дернулся несколько раз, когда он благодарил своих уже бывших сотрудников, ему было грустно; все же пенсия, будто конец жизни. Никодим Васильевич думал об этом, и еще о том, что работа в редакции так же будет катиться без него, как и с ним, что уход одного человека еще ничего не значит... Ему вспомнилось, как в университете он мечтал о рассказах, о больших статьях; он и написал несколько рассказов, напечатал их... Но это было совсем не то, о чем мечталось: слабые, типично газетные рассказы. Никодим Васильевич еще какое-то время надеялся, что у него появится свободное время и он напишет, а после редко вспоминал: редакторская работа требовала полной отдачи. Никодим Васильевич засиживался ночами, и о рассказах думать было просто некогда. И постепенно он свыкся с мыслью, понял, что ничего уже не напишет, и утешал себя мыслью о том, что должен же кто-нибудь делать и эту работу.