Выбрать главу

А уж «играть любовь» — это мы с Ясиным не осилили. Какая тут любовь? Я, миленькая, но дикая, по-восточному скромная — очи долу, терпеть не могла слащавого Ясина и не могла этого скрыть. Мне вообще тогда нравился Феликс. Юсупов. (Ну, с портрета Серова, где Юсупов молодой, с собачкой. Ох, и напридумывала я тогда про него!) И Женя, который изображал, именно изображал распущенного, слегка поддатого, видавшего виды опытного «шестидесятника»… Словом, история о любви провалилась. Тем более что музыка использовалась самая неподходящая и в данном контексте даже издевательская. И кто только решил использовать ее, эту прекрасную музыку Нино Рота из «Крестного отца», для истории любви двух деревянных, зажатых подростков, один из которых притворялся доктором?

И вот наконец я получила полноценную роль Марфеньки в «Обрыве» по И. А. Гончарову. У меня было всего две сцены. Тогда я еще не читала «Обрыв», и, когда друзья меня спрашивали, а про что это, я пожимала плечами и, стесняясь, говорила, что там все оба действия один мужчина уговаривает женщину с ним… ну… это…

— Что «это»? — испуганно выкатывали глаза мои благовоспитанные подружки. Они догадались, что — «это», но не могли поверить. — Как? Это? Без свадьбы?!

— Без! — отвечала я и чувствовала себя искушенной девицей, уже посвященной в теорию «этого», и с умным видом, сведя глаза к переносице, повторяла совершенно мне непонятную фразу Зигмунда:

— «Потому что этот Райский одержим страстями! И с этими страстями пристает к разным девушкам».

— А к тебе? Пристает? — замирая, спрашивали подружки.

— Ну… — неопределенно отвечала я, — у меня там другой. Викентьев его фамилия.

В ателье мне сшили розовое платье и розовую шляпку. Я выбегала на сцену, да-да, как просил Зигмунд, по диагонали. Такое у меня намечалось амплуа «травести, бегущая по диагонали». Я выбегала, смеясь, и натыкалась на того самого, одержимого страстями, который уговаривал мою сестру… без свадьбы, ну понятно. В этот раз я придумала себе собак, с которыми я вроде бы перед этим играла. И вот забежала в дом испить водицы, такая вся хорошенькая, миленькая, в сбившейся шляпке. Помню, что даже просила кого-то чуть погавкать мне в спину. И кто-то там с удовольствием художественно лаял.

Во второй сцене «Обрыва» я просто сидела в кресле, вышивала и отвечала на вопросы Бориса Николаевича. Мне очень понравилось. За время репетиций второй моей сцены в этом самом кресле я, правда, не всегда вышивала, а вязала и до генерального прогона связала себе свитер, жилет и шарф.

Остальные фрагменты, где была Марфенька, Зигмунд аккуратно вырезал.

А затем была Туанета в «Мнимом больном» Мольера, Исмена в «Антигоне» Жана Ануя, сначала Наталья, а потом Рашель в «Вассе Железновой», Людмила Александровна в «Естественной убыли» Льва Новогрудского, Ева в музыкальном спектакле «Любовь вчера, сегодня, завтра». И еще, еще что-то в чем-то — такой был у меня небольшой, но довольно симпатичный послужной список. Тем более что к тому времени мы уже вошли в состав профессионального музыкального театра «Синтез». И дальше, дальше — некуда было от этого деться — сезон сменялся сезоном, параллельно мы учились всему, что необходимо было артисту знать и уметь, и выдавали на-гора всего один спектакль в год. Правда, весь этот год мы ювелирно оттачивали каждую сцену, а потом гоняли и гоняли, наращивая и наполняя действие мыслью и чувством под крики режиссера нашего Зигмунда Белевича:

— Да! Да! Вот! Вот!

Глава вторая

О Зигмунде

Зигмунда мы звали Зима. С ударением на первый слог. Он был воистину чокнутый гений. Совершенно не приспособленный к жизни. Абсолютный инопланетянин. Он ничего не знал, кроме театра и кино. Да и там он все видел по-своему. Помню, как во время репетиции он выскакивал из зала на сцену, чтобы объяснить, как надо и что делать, и при этом топтался, возил руками по своему лицу, хватался за голову, мычал, мнякал, жевал нижнюю губу и теребил пальцами бороду, хмурился и причмокивал, пытаясь подобрать слова, которые не находились. Однажды он, переполненный слезами и радостью от ощущения попадания, выскочил к нам на сцену и что-то бормотал, и качал перед лицами нашими щепотью, и бубнил, и подскакивал, такой огромный, нелепый, косматый, как старая горилла, и, подпрыгивая, переступая с ноги на ногу, мотая головой, он пятился-пятился-пятился. Мы не успели его предупредить, потому что были очарованы, заворожены, загипнотизированы этим его полунемым удивительным объяснением. И в полной тишине наш Зима с размаху рухнул в оркестровую яму. Когда мы в ужасе подбежали смотреть на тело, Зигмунд уже стоял на ногах, весь в паутине и мусоре — яму почти никогда не пользовали по назначению, — он встал, отряхнулся и, задрав на нас голову, спросил с надеждой: