Выбрать главу

Беспокойство выразилось на его крупном лице. "Она умерла,- сказал я. И прибавил, не спуская с него глаз: - Вы не знали?"

Исчезнувшая было улыбка снова раздвинула губы, и снова чуть приметно закивал он. "Как умерла?" И все улыбался, и все мелко-мелко кивал, как заведенный. Не знает... Я сел. "Мне хотелось бы поговорить с вами, Юрий Феликсович".

Примерно то же самое сказала мне спустя год твоя бабушка. "Сядь, Алексей. Нам надо поговорить с тобой" Я не шелохнулся. "О чем?" - буркнул, и она ответила спокойно. "О Кате". Старый педагог, давно, видимо, собиралась нелицеприятно побеседовать с сыном, но, соблюдая приличие, терпеливо ждала, когда минет годовщина твоей смерти. "Не надо, мама",попросил я. "Надо, Алеша. Надо... Ее ведь не вернешь...- Будто я не знал этого! - Ее не вернешь, а живые требуют внимания. Ты очень... Ты очень недобр с Ниной". Ей всегда была по душе твоя мать... "Она что, жаловалась тебе?" - "Не жаловалась. Но я вижу... Она так переживает за тебя".

За меня? Это задело сильнее всего - что за меня, что ты как бы уже списана со счета. Погоревали годок - и довольно. "Я пойду, мама. Извини меня, но я пойду",- и вон из комнаты, а навстречу - добрая Мария с вазочками в руках. В одной варенье, и в другой - варенье. Она замечательная, Мария! Она лучше нас всех.

Но даже с ней я не говорю о тебе, а вот с твоим бывшим мужем говорю (иногда), а также с Соней, которая в глаза тебя не видела. Если, конечно, не считать той ночи, когда она, узнав о случившемся, до утра не сомкнула глаз. Начало светать, и тут вдруг она заметила, что тюлевая шторка на балконной двери, распахнутой настежь, как-то странно приподымается. А странно оттого, что ветра не было. Приподымается, горбится и - что это? Медленно кружась, в подвенечном платье в комнату влетаешь ты. Лица твоего не разглядела, да и не знала, какое оно, твое лицо (лишь много времени спустя я принес ей твою фотографию), но никаких сомнений, что это ты, у нее не было. Представляю, как испугалась она...

А я? Я бы обрадовался. Я точно знаю: я бы обрадовался. Но мне ты не снишься.

Целуешь возле автобуса Раду, а сама знаешь: больше уже не увидишь ее никогда! Берешь у кондуктора билет и думаешь: последний билет. Смотришь в окно на освещенную вечерним солнцем ореховую рощу, где когда-то гуляла с детьми Рады, и понимаешь: роща останется, и солнце останется, и Рада останется, и подрастут ее дети, а тебя не будет. Нигде...

Когда уходил, ты еще спала, ты была в своей комнате, но хоть бы какое-нибудь предчувст-вие шевельнулось во мне! Утро было прекрасным. Роман завел двигатель - он ровно, послушно заговорил в тишине, но я сел не сразу. Взявшись за холодную ручку, медленно вдыхал свежий воздух. Чирикали воробьи. Ярко-зеленые тяжелые листья хмеля, опутавшего беседку, не шевелились.

Наконец мы поехали. Мне запомнилось, как на лобовом стекле сияли кое-где капельки воды - чистюля Роман успел вымыть машину. Но я мог еще отпустить его (не такой уж срочной была поездка), мог вернуться домой, открыть дверь в твою комнату, увидеть тебя, живую... Хотя нет, зачем же открывать? Встать, сесть, лечь, как собака, на пороге. В машину посадить, чтобы ты, несмотря на близорукость, разглядела на умытом стекле эти сверкающие капли. В Витту помчать по еще пустому шоссе - с той умопомрачительной скоростью, на которую ты безуспешно подбивала осторожного Романа...

Ничего этого я не сделал. В Тополиное укатила ты вместо Витты - к Раде в Тополиное, и в тот же день, вечерним автобусом, которым не ездила никогда, вернулась обратно.

Не знаю, как Рада, а ее муж заподозрил неладное. Он сам сказал мне об этом, пожаловав однажды вечером с чудодейственной настойкой, которая, собственно, и подняла на ноги твою мать. Она ведь тогда жить не хотела... Я - держался, я, несмотря ни на что, держался, а она, Катя, не хотела жить...

Шел дождь. Муж Рады приехал на машине, но дорогу перерыли, так что подъезда не было, и он, в одном пиджачке, промок до нитки. Рыжеватые волосы налипли на лоб.

Внимательно осмотрев твою мать, поставил на подоконник пузырек с мутной жидкостью. Ты ведь знаешь, что каждую весну он уходит в горы за травами...

Вдвоем пили мы на кухне чай. Вот тут-то я и узнал подробности твоего последнего гостевания у них.

Обложившись тазами и ведрами, шинковали во дворе овощи - для соте, которое, пастеризованное и закатанное, хранилось потом всю зиму и которое съели уже без тебя.

Ах, как хорошо вижу я все это! Вижу вкопанный в землю, покрытый пластиком стол между черешневыми деревьями, вижу Раду в ситцевом халатике и тебя с широким ножом, которым ты режешь крупный глянцевитый баклажан, вызревший в пяти шагах от вас... И вдруг откладываешь нож. "Сегодня,спрашиваешь,- еще есть автобус?"

Куда вдруг заторопилась ты? Зачем? Неужто для этого? Неужто, беря ключ от пустующей квартиры на окраине Светополя, уже знала, для чего она понадобится тебе?

Без обиняков спросил я у Вальды, когда ты была у него последний раз. А он? Он то ли не понял меня, то ли не расслышал. Кивал все так же, все так же улыбался... Что-то бессмысленное было в его бабьем лице. И вдруг выпуклые глаза встревожились. Внимательно посмотрел он на меня. "Вы сказали, она умерла?"

Тебе шел пятнадцатый год, когда впервые закрутило тебя. Книги, рисованье (Надя Рушева не встала еще на твоем пути) - все было заброшено. Из школы возвращалась поздно. Портфель летел в одну сторону, шапка - в другую, ты заявляла с порога: "Я ужасно голодная", что-то хватала со стола немытыми руками и в ответ на замечание матери быстро чмокала ее. Переоде-ваясь, весело напевала: "Ах, какая я голодная, какая я голодная..." Что здесь гадать - все ясно! Тебе четырнадцать, на всех углах продают подснежники, которые стали вдруг твоими любимыми цветами, и ты заявляешь в одну из суббот, что завтра идешь за ними в лес. "А ничего?" - волнуется мать, но я успокаиваю ее с хитрым видом: "Ничего. Защита надежная". Ведь я имел честь лицезреть его. Широкоплечий, на две головы выше тебя, вышагивал он с детским каким-то ранцем за спиною и твоим синеньким, тоже детским на вид, портфельчиком в руке. Еще голыми стояли деревья, а у него - все нараспашку, без головного убора. Впрочем, какой убор налез бы на копну его светлых волос?

Я попросил Романа остановиться (не Романа; Алексей Львович возил меня тогда). "Что передать дома?" - осведомился, открыв дверцу. Твой краснощекий великан глядел на меня с простодушным недоумением. А вот твое лицо окаменело. Лишь на мой повторный вопрос - во сколько, дескать, изволит прибыть ваша милость? - процедила: "Не знаю". И с опущенными очами прошествовала мимо.

Даже Рада не поняла, отчего вдруг ты решила закопать себя на целых три месяца в скучном Джиганске. В пригороде Светополя - хозяйство отца, твои сокурсники с удовольствием проходят здесь практику, а ты отказалась. "Почему?" - с удивленной улыбкой спросила Рада. В волосах у нее белела ромашка. Кто сказал бы, что у этой девушки - трехгодовалый сын? Ее Володя уже работал врачом, а в неурочное время лечил травами да настойками, но его слава исцелителя еще не шагнула за пределы Тополиного. Именно здесь, в Тополином, ты и хотела бы практиковаться, но что делать в виноградческом совхозе студентке ветеринарного факультета? Ты не настаивала. Нельзя так нельзя, и заявила, что поедешь в Джиганск.

Нас с матерью не удивил твой каприз. Знали, какой непростой у тебя характер, и всю бесполезность спора с тобой знали, а вот Рада спросила с улыбкой: "Почему?" Бескровное лицо твое окаменело и замкнулось, как когда-то окаменело и замкнулось в ответ на шутливый вопрос отца, во сколько изволишь быть дома? Твой белокурый великан всю шею вывернул, глядя на меня. Я до сих пор не уверен, что ты объяснила ему, кто этот раскатывающий в служебной "Волге" тип. А он наверняка спрашивал. Так простодушно и озадаченно смотрели его карие глаза... Что-то баранье было в них, и сейчас, по прошествии многих лет, я вдруг засомневался, он ли был истинным виновником твоего тогдашнего состояния.