Выбрать главу

О Рихтере написана не одна книга. Но почти всюду великий музыкант предстает этаким человеком-монументом, живой образ которого почти намертво заслоняют те самые «наросты», которые по определению Зака (записанному, кстати, и опубликованному Генрихом Нейгаузом в статье о Рихтере аж в 1946 году) «извращают смысл» самого Рихтера.

Монологи Веры Прохоровой «одним движением» ее памяти, уникальной для человека столь солидного года рождения, снимают все эти наросты.

И не только с Рихтера, но и с устоявшихся в нашем восприятии не менее монументальных образов его гениальных современников, которые тоже появятся на этих страницах…

* * *

Видите фотографию «лесенкой», на которой по росту от самого взрослого к самому малому изображена семья Прохоровых? — спросила Вера Ивановна во время нашей первой встречи, усаживая меня рядом с книжной полкой, на которой были расставлены фотографии и иконы. — Она сейчас висит во всех коридорах Трехгорки. Повесили, когда дедушка перестал считаться хищником.

Я потом преподавала у них язык. Когда на фабрике узнали, что я знаю английский, пригласили. Я поинтересовалась, какой уровень учеников. «Самый высокий, — ответили мне. — Есть даже директор института». А я имела в виду уровень языка…

Я вообще помню себя с двухлетнего возраста. К нам на дачу часто приезжали мои кузены. На них были розовые нарядные кофточки, в которых они скатывались по лестничным перилам. Потом, много лет спустя, они мне подтвердили, что действительно, в детстве у них были розовые кофточки.

Родилась я в Москве, в доме на Трех горах, где располагалась мануфактура Прохоровых. Меня несколько лет назад приглашали туда вместе с другими оставшимися в живых потомками Прохоровых. Показали часы напольные «Биг бен» из кабинета деда. «Как приятно», — ответила я.

Какая-то старушка рассказывала мне, что помнит дедушку — встретила его в магазине при фабрике…

Моего отца, Ивана Прохорова, ставшего после революции управляющим собственной фабрикой — Трехгорной мануфактурой, национализированной большевиками, едва не расстреляли. Из-за отсутствия в кассе денег он выдал рабочим зарплату мануфактурой и был арестован ВЧК.

Когда чекисты дали ему ознакомиться со смертным приговором, он просмотрел его и подписал: «Прочел с удовольствием».

У папы было изумительное чувство юмора. Потому что приговор был полон пассажами типа: «капиталистический хищник запустил лапы в народное добро» и тому подобными глупостями.

Фабричные рабочие, хотя среди них и коммунисты были, спасли отца. Они пришли в ЧК и сказали, что Прохоров никакой не хищник. Тогда у них еще были какие-то права.

Как раз НЭП начинался, и появилась надежда, что Россия вновь возродится. Открылось много текстильных заводиков. А поскольку отец был хорошим специалистом по хлопку, то ему дали должность консультанта… До 27-го года мы жили под Москвой в Царицыно, где рабочие подыскали для папы дом с мезонином.

Тогда станция так и называлась «Царицыно-дачная».

Вокруг весной вовсю цвели вишневые сады, которые для местных крестьян были источником заработка — в город продавались вишни. Там были милые коттеджи с двумя террасами — верхней и нижней, круг на улице, на котором была разбита клумба с пионами. С холма дорожка, по краям которой росла сирень, вела к пруду. Мы по этой сиреневой аллее спускались к воде, на берегу стояли скамеечки, рядом было место для танцев. Поэтому я никогда не представляла себе дачной местности без воды. Потом уже, после революции, «товарищи» воду спустили и стали на месте пруда сажать капусту.

Сейчас, говорят, все восстановили. Но я ни за что не хотела бы это увидеть. Какой там парк царицынский был! Сейчас он стал как офис модный, а тогда были таинственные руины. Было действительное ощущение русского замка.

У нас было хорошо. Каждый знал, чем заниматься. Бабушка что-то на кухне делала, девочка приходила ей помогать. По воскресеньям приезжали рабочие с гаромошкой и спиртными напитками, начиналось веселье. Рабочие любили папу, «Ваня, Ваня» называли его. Он всех их детей крестил.