Его, Костю, хватало на все. Пройдет время, уже не он, военкор, Константин Михайлович, Симонов возьмут поочередно в руки первый томик стихов и поэм. Глянут на дату и не поверят глазам своим. «Мурманские дневники», «Ледовое побоище», «Суворов», «Пять страниц», «Первая любовь»... Стихи же просто пачками. Друзьям привычно стало уже сетовать, да и подшучивать над его обязательностью и усидчивостью, собранностью и организованностью... Что делать, нужда научит калачи печь.
Давно ли он и сам себе и друзьям казался похожим — и ростом, и повадкой, на годовалого дога. Длинный, нескладный, разлапистый, готовый часами носиться с лаем по полям и перелескам, бульварам и переулкам — где придется, или валяться лапами вверх на какой-нибудь лужайке. А что, позы вроде этой поневоле приходилось принимать, когда они дружной компанией вшестером-всемером набивались к кому-нибудь из общих институтских приятелей. Он любил захватить диван или даже забраться на кровать, поверх покрывала, когда ты — словно и со всеми — и особняком, наедине с Рифмами.
Большинство сокурсников снимали комнатуху или получали общежитие. Исключение составлял один из завсегдатаев их компании, чьи родители имели отдельную квартиру.
Не надо думать, что они были «шишками» или принадлежали к какой-нибудь недоуплотненной из «бывших» фамилии... Просто это был новый, только что отстроенный дом, а отец приятеля был архитектором этого дома, и ему полагалась в этом доме отдельная квартира. Однажды, уезжая в отпуск, родители поселили в ней, в качестве сторожей, двух приятелей сына — Костю и Женю Долматовского.
Оказавшись здесь, Костя почувствовал себя так, словно сразу попал и в прошлое, и в будущее свое. В прошлое, потому что примерно так, если вспомнить рассказы матери, могла жить она, в девичестве княжна Оболенская, с отцом и матерью, которых он узнал уже старыми, озлобленными людьми, ютящимися на задворках собственных апартаментов. В будущее — потому что собирался же он, черт возьми, стать всерьез писателем, а писателю простор дома нужен не меньше, чем архитектору.
Так что пока Долматовский резвился и танцевал сам с собою вальс, предвкушая приятные дни, он, Костя, внимательно оглядывался, представлял, как бы он разместился в этой квартире с гостиной, спальней, кабинетом и кухней на постоянное жительство.
И, конечно же, в первую очередь его внимание привлек кабинет, на удивление оказавшийся открытым. Уж он-то в свой кабинет в свое отсутствие никого бы не пустил. В полумраке мерцали за стеклами золотые обрезы энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Потрогал дверцы шкафов — заперты. Вот это правильно. Уставшему вальсировать Долматовскому предложил кинуть жребий — кто в какое время будет работать в кабинете. Но Женя особенно на рабочее место не претендовал. Его больше привлекали кухня и спальня. Он мог сочинять стихи повсюду. Но это был лишь эпизод из их жилищно-бытового роскошества в тогдашней спартанской жизни. Чаще всего собирались у Риты Алигер. Тоже новостройка, только уже другого пошиба.
Лестницы в этом доме были узки до нелепости. Живущий там же архитектор жаловался им, как организация, строившая дом на кооперативных началах, урезала его в средствах. А когда речь зашла именно о лестнице, взяли гроб среднего размера и, убедившись, что его вполне можно пронести, решили, что делать шире — незачем.
— А рояль? Если люди захотят иметь рояль? — в отчаянии взывал зодчий.
Дом — без лифта, комната Риты — на пятом этаже, что не мешало им беспрерывно носиться вверх и вниз — в хлебный магазин за французскими булочками и в колбасную за ломтями широкой и круглой, с тележное колесо, чайной колбасы.
Здесь они писали свои открытые письма в стихах по частям, каждый свою, потом соединяли и «сваривали» швы. Ему всегда выпадало быть чем-то вроде бригадира. Особый присмотр требовался за Матусовским, которого приходилось иногда даже запирать, чтобы он хотя бы в одиночестве написал свою часть и заработал бы тем самым бутерброд с колбасой.
Какое все-таки прекрасное ощущение — быть необходимым и быть со всеми.
Он замер, услышав однажды в Политехническом Пастернака:
Счастлив, кто целиком,
Без тени чужеродья,
Всем детством — с бедняком,
Всей кровию — в народе.
Этот странный даже внешне поэт, линии жизни которого он не понимал, а стихи недолюбливал, сказал то самое, что составляло и его кредо, Кости. Ему, как и Пастернаку, не дано было это счастье — от рождения быть «всей кровию в народе».
Цикл стихов Пастернака, в котором тот признавался в своей жажде «в отличье от хлыща в его существованьи кратком труда со всеми сообща и заодно с правопорядком» назывался «Второе рождение», и это название тоже показалось Косте очень точным. Про себя считал, что уже родился второй раз — вместе с «Генералом», с «Победителем» и мог только посочувствовать продолжающему терзаться Пастернаку: