Москва. 1919 год. Уходят на фронт красноармейцы из караульной роты НКИД. Они просят наркома сыграть что-нибудь на прощание. И он играет им, идущим на смерть ради жизни…
Висбаден. 1927 год. «Еще не низверженный тогда Федор Шаляпин» ввалился в номер. Его окающий бас все заглушил. Большой и сильный, неутомимо ходил артист-певец и, глядя на Чичерина, примостившегося в кресле, грохотал:
— Входишь в большой, мрачный, торжественный дом: кругом самая тяжелая и мрачная обстановка: тебя встречает нахмуренный хозяин, даже не приглашает сесть, и спешишь скорей уйти прочь. Это Вагнер. Идешь в другой дом, простой, без лишних украшений, уютный, большие окна, море света, кругом зелень, все приветливо, и тебя встречает радушный хозяин, усаживает тебя, и так хорошо себя чувствуешь, что не хочешь уходить. Это Моцарт…
И снова Москва. Ночная тишина, он сидит за столом и выводит последние слова своей рукописи: «Прогрессирующая болезнь не дала мне возможности поработать самостоятельно над творчеством Моцарта. Я мог собрать и нанизать выписки из книг о Моцарте вперемежку с выражением личных переживаний, но я уже не мог составить свой труд о Моцарте, как я бы того хотел. Я самый ярый враг произвольного наклеивания шаблонных этикеток, лишенного серьезных оснований, исследование же, тем более исследование столь беспримерно сложного явления, как Моцарт, было для меня уже невозможностью, и эта перспектива все дальше от меня уплывает, я теперь об этом и мечтать не могу: не дано. Пусть же эти выписки из книг и эти разрозненные лирические излияния хоть немного свидетельствуют, о том, чем для меня был и есть Моцарт».
Все складывается против него; болезнь становится злее, нетерпимее. Георгий Васильевич вынужден просить освободить его от поста наркома. 21 июля 1930 года Президиум ЦИК СССР принимает постановление об удовлетворении его просьбы.
Для ближайшего окружения наркома его решение просить отставку и незамедлительное согласие верховного органа удовлетворить эту просьбу все же было неожиданным и до известной степени удручающим. Сам он тщательно скрывал свои мысли и настроение. Было лишь заметно, что он глубоко в душе переживал случившееся и готовился мужественно встретить удары судьбы.
Георгий Васильевич делает единственно в его положении правильный, как ему казалось, но горький вывод — не докучать. Никому, даже близким. 29 июля он пишет брату Николаю: «…постепенно прекращаю вообще переписку. Никаких свиданий, никакой переписки… Посылаю вам всем наилучшие приветы и пожелания. Надо делать так, как если бы меня больше не было».
И все-таки Георгий Васильевич пробует трудиться. Закончил обработку заметок о Моцарте и затеял большую работу об истории христианства. Нет-нет да и прорвется его не до конца иссякшая энергия, он улыбнется от теплой мысли, что не все утрачено, ведь нынешнее состояние — это временное недоразумение. Не так ли?
Он много читает, знакомится с новинками зарубежной печати.
Несмотря на страдания и тяжелые раздумья, у Георгия Васильевича не угасает любовь к жизни. Он познал ее во всех проявлениях и любил пламенно и постоянно. Его жизнь не была борьбой за тихое счастье, за удовлетворение мелких эгоистических страстей. Он много и жестоко боролся с самим собой, с проклятым дворянским прошлым, с интеллигентской мягкотелостью, неустойчивостью и колебаниями. Он обрел истину и пронес ее до конца жизни, чистую и ничем не запятнанную. Теперь остаток жизни заполнен жестокой борьбой с недугом…
Пришло лето 1936 года. Сухое, знойное, пыльное. Такой жары москвичи давно не знали. Георгий Васильевич задыхался и очень страдал. Приступы становились все длиннее и ожесточеннее, видно, приближался трагический конец.
За месяц до смерти Чичерин начинает диктовать свою автобиографию.
7 июля 1936 года новый, на этот раз небывало жестокий приступ обрушился на него. Появились признаки кровоизлияния в мозг, температура поднялась до 42 градусов. Начался бред. В бреду он метался и порывался встать, несколько раз начинал что-то быстро говорить. Какие видения мелькали перед ним? Плыл ли он на пароходе в Англию, гневно клеймя тех, кто ввергнул мир в кровавую бойню? Спешил ли по коридору Кремля к Ленину, озабоченный трудностями внешней политики? Или вспоминал о «лучшем, единственно настоящем друге» — Моцарте?
«Перед смертью, когда уже началась агония, Моцарт пытался тихо подпевать «Der Vogelfänger bin ich ja»[52], но уже не мог, бывший при нем друг его, капельмейстер Розер, сыграл эту песню на фортепиано и пропел ее, и на лице умирающего Моцарта выразилась радость, он просиял. Моцарт умирал с Папагено на устах, там, в немецкой народной стихии, в широких массах, были его глубочайшие корни. Так солдаты на полях сражений умирали, повторяя «мама». Так Бакунин, умирая, переносился в русскую деревню, где протекло его детство…»