— Подождите, подождите! — воскликнула хорошенькая парижанка, запираясь на ключ в своей загроможденной спальне.
Она звонила горничной Терезе, звала кухарку, лакея, требовала шаль, чтобы прикрыться, и ждала, как артистка в Опере, внезапной перемены декораций. И декорации сменились. Последовал еще феномен! Комната преобразилась, приняв тот же оттенок пикантности, что и туалет хозяйки, которому та мгновенно придала нечто художественное — к чести своей, показав себя и в этом незаурядной женщиной.
— Вы? — удивилась она. — И в такой час? Что-нибудь случилось?
— Произошли чрезвычайно важные события, — отвечал де Люпо, — и сегодня нам необходимо объясниться друг с другом до конца.
Селестина посмотрела в глаза этого человека, сквозь стекла его очков, и все поняла.
— Мой главный грех в том, — сказала она, — что я ужасная чудачка и никогда не смешиваю сердечных чувств с политикой; давайте же говорить о политике, о делах, а там посмотрим. Это, впрочем, не простая прихоть, но свойство моего художественного вкуса, который внушает мне отвращение к кричащим краскам, к сочетанию несоединимого и требует, чтобы я избегала диссонансов. У нас, женщин, тоже своя политика!
Под влиянием ее голоса, ее мягких движений грубый напор секретаря министра чуть было не сменился сентиментальной галантностью: Селестина напомнила де Люпо о его обязанностях поклонника. Хорошенькая женщина при известном опыте умеет создать вокруг себя такую атмосферу, в которой нервное возбуждение проходит, страстные порывы затихают.
— Вы не знаете о том, что произошло, — нарочито грубо прервал ее де Люпо. — Прочтите.
И он протянул прелестной Селестине обе газеты, в которых обвел соответствующие заметки красным карандашом. Пока она читала, края шали на ее груди разошлись, — случайно или неслучайно, и она этого не заметила или не хотела замечать. Де Люпо находился в том возрасте, когда желания вспыхивают тем настойчивее, чем быстрее они гаснут, и он настолько же не владел собой, насколько владела собой Селестина.
— Как? — сказала она. — Кто такой этот Бодуайе?
— Этот Бодуайе способен метко боднуть, — отозвался де Люпо, — пред сим золотым тельцом преклонилась сама церковь, и он добьется своей цели, его ведет на веревочке ловкая рука.
Перед г-жой Рабурден пронеслось воспоминание о ее долгах и ослепило ее, как будто подряд вспыхнули две молнии; в ушах зашумело от прилива крови; она стояла недвижно, опешив, уставившись невидящим взором на розетку портьеры.
— Но ведь вы-то верны нам! — сказала она де Люпо, лаская его взглядом, чтобы покрепче привязать.
— Смотря по тому... — проговорил он, отвечая на ее взгляд столь испытующим взглядом, что бедняжка вспыхнула.
— Если вы требуете задатка, вы не получите награды, — отозвалась она смеясь. — Я считала вас выше, чем вы есть. А вы, видно, принимаете меня за девочку, пансионерку...
— Вы меня не поняли, — проговорил он с тонкой усмешкой. — Я хотел сказать, что не могу помогать человеку, который действует против меня, точно Ветреник против Маскариля [76].
— Как вас понять?
— Вот доказательство моего великодушия. — Он протянул г-же Рабурден копию рукописи, выкраденной Дютоком, и указал ей то место, где ее муж так глубокомысленно раскритиковал его. — Прочтите! — сказал он. Селестина узнала почерк мужа, прочла и побледнела от этого страшного удара. — Так он разобрал по всем статьям и остальных чиновников.
— Но, к счастью, — заметила она, — только вы имеете в руках эти записки, смысла которых я совершенно не могу понять.
— Тот, кто выкрал их, не такой дурак, чтобы не оставить себе дублет, он слишком лжив, чтобы в этом признаться, и слишком хитер, чтобы отдать; я не пробовал даже заговаривать с ним об этом.
— Кто он такой?
— Ваш письмоводитель!
— Дюток! Всегда бываешь наказан за свои благодеяния! Но ведь это пес, которому надо кинуть кость.
— А знаете, что предлагают мне, секретарю министра, бедняку?
— Что же?
— У меня есть долги — какие-то несчастные тридцать тысяч... или немножко больше, и вы, вероятно, будете презирать меня, узнав о такой ничтожной сумме, — но, как бы там ни было, в этих делах у меня нет размаха. Так вот! Дедушка этого Бодуайе сейчас скупил мои векселя и, видимо, намерен их предъявить мне.
— Но что за дьявольский замысел!
— Нисколько, напротив, — весьма монархический и благочестивый, ибо здесь замешано Церковное управление по раздаче подаяний.
— Как же вы поступите?
— А как вы мне прикажете поступить? — спросил он с обаятельной грацией и протянул к Селестине руку.
Госпожа Рабурден уже забыла о том, что он некрасив, стар, что пудра сыплется с него, как иней, что он секретарь министра, что он так отвратителен; но руки своей она не дала: вечером, в гостиной, она разрешила бы ему взять эту руку хоть сотню раз, но утром и наедине этот жест мог бы означать слишком прямое, ясное обещание и завести чересчур далеко.
— А еще говорят, что у государственных деятелей нет сердца! — воскликнула она, желая вознаградить его ласковым словом за суровость своего отказа. — Меня это всегда приводило в смущение, — добавила она с видом полнейшей невинности.
— Какая клевета! — отозвался де Люпо. — Да вот, один из самых чопорных дипломатов, который стоит у власти чуть ли не с самого рождения, недавно женился на дочери актрисы и представил ее ко двору, где особенно требовательны по части родовитости.
— Так вы нас поддержите?
— Я ведаю назначениями, но не занимаюсь обманами.
Тогда она протянула ему руку для поцелуя и слегка хлопнула по щеке.
— Теперь вы мой, — сказала она.
Де Люпо пришел в восторг от ее слов. (Вечером в Опере старый фат так передавал этот случай: «Одна дама, не желая признаться мужчине, что она ему отдается, — о чем порядочная женщина никогда прямо не скажет, — заявила: «Теперь вы мой». А? Каков ход?»)
— Но вы должны быть моей союзницей, — продолжал де Люпо. — Ваш муж сказал министру, что у него есть план преобразования административной системы, в этот план входит и тот отчет, где он так великодушно обо мне отзывается; узнайте, что это за план, и вечером расскажите мне.
— Хорошо, — сказала она, не видя большой важности в том, что привело к ней де Люпо в такую рань.
— Сударыня, пришел парикмахер, — доложила горничная.
«Давно пора, — подумала Селестина, — задержись он еще немного, и уж не знаю, как я бы выкрутилась...»
— Вы даже не представляете себе, насколько велика моя преданность, — сказал де Люпо, вставая. — Вы будете приглашены на первый же интимный вечер супруги министра...
— Ах, вы ангел! — отвечала она. — И теперь я вижу, как вы меня любите: вы умно меня любите!
— Сегодня вечером, дитя мое, я в Опере узнаю фамилию журналистов, которые работают на Бодуайе, и мы посмотрим — кто кого.
— Хорошо, но ведь вы обедаете у меня? Я заказала ваши любимые блюда.
«Все это настолько похоже на любовь, — размышлял де Люпо, спускаясь по лестнице, — что было бы сладостно подольше так обманываться. Но если она просто смеется надо мной, я это узнаю: до того, как министр подпишет назначение, я устрою ей такую ловушку, что смогу заглянуть в самые глубины ее сердца. Знаем мы вас, милые кошечки! Ведь в конце концов женщины таковы же, как и мы, мужчины. Ей двадцать восемь лет, и она добродетельна, да еще здесь, на улице Дюфо! Найти подобную женщину — редкая удача, таким счастьем надо дорожить».
76