— Заявите, что новый законопроект никуда не годится, и, если можете, приведите доказательства, но не вздумайте писать, что Мариетта плохо танцевала. Браните нас сколько угодно за привязанность к нашим ближним в юбках, но не выдавайте наших холостых проказ. Черт возьми! Всем надо перебеситься, а что ждет нас впереди — неизвестно, уж такие пришли времена. Вот вы, друг мой, сейчас подсаливаете статьи в «Конститюсьонеле», а можете сделаться министром!
В отплату он оказывал услуги издателям, устранял препятствия для постановки какой-нибудь пьесы, кстати выхлопатывал денежные награды, угощал, кого нужно, хорошим обедом, обещал содействовать окончанию какого-нибудь дела. Впрочем, он искренне любил литературу и покровительствовал искусствам: у него было собрание автографов, великолепные альбомы, полученные бесплатно эскизы и картины. Он делал много добра художникам уже тем, что не вредил им и поддерживал их в тех случаях, когда мог без особых затрат потешить их самолюбие. Поэтому все эти художники, актеры, журналисты любили его. Во-первых, они страдали теми же пороками и той же ленью, что и их покровитель, а потом и он и они так ловко вышучивали всех и вся между двумя встречами с танцовщицами! Как же тут не подружиться! Не будь де Люпо секретарем министра, он был бы журналистом. И за пятнадцать лет борьбы, пока колотушка эпиграммы не пробила брешь, через которую прорвалось возмущение, де Люпо не получил даже царапины.
Видя этого человека в министерском саду играющим в шары с детьми его превосходительства, чиновничья мелкота тщетно ломала себе голову, стараясь разгадать тайну его влияния и характер его деятельности, а канцелярские политиканы из всех министерств считали его опаснейшим Мефистофелем, преклонялись перед ним и возвращали ему с процентами ту лесть, которую он расточал в высших сферах. Польза, приносимая секретарем министра, непостижимая, как загадочный иероглиф, для людей маленьких, была ясна, как дважды два четыре, для заинтересованных лиц. В его задачу входило отбирать советы и идеи, делать устные доклады, — и этот принц Ваграмский [27]в миниатюре при министерском Наполеоне знал все тайны парламентской политики, подогревал колеблющихся, вносил, а то и разносил предложения, изрекал вслух те «да» и «нет», на которые не отваживался министр. Готовый принимать на себя первые удары и первые взрывы отчаяния или гнева, он скорбел и радовался вместе с министром, являясь одним из тайных звеньев, связующих интересы многих с дворцом, и, умея хранить секреты, как духовник, он, казалось, знал все и ничего не знал; помимо этого, он говорил о министре то, что самому министру было бы трудно сказать о себе. И наконец с этим политическим Гефестионом [28]министр позволял себе быть самим собой: снять парик и вынуть искусственную челюсть, отложить тревоги и забыться, надеть ночные туфли, совлечь покровы со своих мошенничеств и разуть свою совесть. Однако положение де Люпо было не из легких: он льстил своему министру и давал ему советы, вынужденный прикрывать лесть советом и совет — лестью. Почти у всех политических деятелей, занимающихся подобным ремеслом, довольно желчный цвет лица, а постоянная привычка утвердительно кивать головой, соглашаясь с тем, что тебе говорят, или делая вид, будто соглашаешься, придает их чертам какое-то странное выражение. Ведь такие люди одобряют решительно все, что бы ни сказали в их присутствии, и речь их уснащена всевозможными «но», «однако», «все же», «я бы на вашем месте» (им особенно часто приходится говорить «на вашем месте») — словом, всеми оговорками, которые служат переходом к возражениям.
По внешности Клеман де Люпо представлял собой как бы остатки красивого мужчины: рост — пять футов четыре дюйма, полнота еще терпимая, лицо красное от излишеств и потасканное, напудренные волосы, причесанные а ля Тит Андроник, небольшие очки в тонкой оправе; видимо, он был когда-то белокур, судя по рукам, белым и пухлым, какие бывают у состарившихся блондинок, с тупыми пальцами и короткими ногтями — рукам сатрапа. Нога была не лишена изящества. После пяти часов де Люпо появлялся всюду в неизменном наряде: шелковые ажурные чулки, башмаки, черные панталоны, кашемировый жилет с золотой цепочкой от часов, синий фрак с резными пуговицами и орденскими ленточками; его батистовый носовой платок не был надушен. По утрам же он носил сапоги со скрипом, серые панталоны и коротенький сюртучишко. И тут он гораздо больше напоминал продувного стряпчего, чем министра. Когда он случайно снимал очки, его глаза беспомощно моргали, и это делало его более некрасивым, чем он был на самом деле. Для людей проницательных и честных, которым дышится легко только в атмосфере правдивости, де Люпо был невыносим: в его слащавых манерах так и сквозила лживость, его любезные заверения и милые шутки, всегда новые для дураков, были слишком затасканы. Каждый, кто обладал проницательностью, видел, что это — подгнившая доска и что на нее ни в коем случае надеяться не следует. Как только прекрасная г-жа Рабурден снизошла до заботы о служебной карьере своего мужа, она тут же разгадала, что за человек Клеман де Люпо, и принялась изучать его, желая узнать, сохранилось ли в этой гнилушке хоть несколько крепких древесных волокон, чтобы по ней можно было ловко перебежать от канцелярии к отделению, а от восьми тысяч франков — к двенадцати; и выдающаяся женщина решила, что ей удастся провести этого развращенного политикана. Таким образом, г-н де Люпо оказался отчасти виновником тех чрезвычайных издержек в доме Рабурденов, от которых, раз начав, Селестина уже не могла отказаться.
На улице Дюфо, застроенной во времена Империи, стояло несколько домов с красивыми фасадами и удобными квартирами. Помещение, занимаемое Рабурденами, было чрезвычайно удачно расположено — преимущество, немало способствующее облагораживанию домашней жизни. Поместительная и премиленькая прихожая, окнами во двор, вела в большую гостиную, выходившую на улицу. Направо от гостиной были кабинет и спальня самого Рабурдена, за ними — столовая, имевшая выход в прихожую; налево — спальня г-жи Рабурден, ее туалетная и комнатка дочери. В дни приемов двери в кабинет хозяина и в спальню хозяйки стояли открытыми. Просторные комнаты давали Рабурденам возможность принимать у себя избранное общество, и их вечера не имели того оттенка комизма, которым отличаются вечера в иных мещанских домах, где приходится ради больших приемов прибегать к перестановкам и нарушать распорядок повседневной жизни. Гостиную заново обили желтым шелком с коричневым рисунком; спальню г-жи Рабурден обтянули «настоящими персидскими» тканями и обставили мебелью в стиле рококо. В кабинет Рабурдена перекочевала обивка гостиной, тщательно вычищенная, а на стенах появились прекрасные полотна, оставшиеся после Лепренса. Столовую дочь оценщика убрала коврами, купленными по случаю ее отцом, — чудесными турецкими коврами, обрамленными старым черным деревом, которому сейчас нет цены. Обстановку этой комнаты довершали восхитительные буфеты Буль [29], также приобретенные покойным, а на самом видном месте поблескивали медными инкрустациями своей черепаховой облицовки те часы на цоколе, которые вошли в моду, когда пробудился интерес к шедеврам XVII века, и, заметим кстати, появились впервые именно у г-жи Рабурден.
Цветы наполняли своим благоуханием эти комнаты, убранные с таким вкусом и полные красивых вещей; каждая мелочь здесь являлась произведением искусства, была умело выделена и гармонировала с окружающими предметами; а среди всего этого г-жа Рабурден, одетая с той оригинальной простотой, какая присуща только художественным натурам, принимала гостей, держась как женщина, настолько привыкшая к красоте и роскоши, что она их даже не замечает, и предоставляла блеску своего ума довершать впечатление, производимое прекрасным ансамблем. Как только рококо вошло в моду, о Селестине заговорили, — этим она была обязана отцу.
29