Не прошло и полугода после первого удара, а у переводчика «Herr: es ist Zeit» было больше денег, чем у любого писателя, известного в истории польской литературы. У меня было больше денег, даже чем у Сенкевича, которому благодарный народ в свое время подарил дом в Обленгорке, до такой степени обремененный долгами, что писателю в течение многих лет пришлось их выплачивать.
Польскую жизнь до войны характеризовала нужда и нищета, и было бы несправедливо, если бы писатель не испытывал их. У меня было больше денег, чем когда-либо у кого-либо из членов моей семьи, не так давно сбросившей ярмо крепостничества. Мою бабку графский управляющий бил арапником по обнаженной груди. Собственно, я мог бы уже купить всю родимую деревеньку с двумя сотнями хат, где протекло мое детство. Но, скажу правду, я о ней не думал. Ежедневно я давал себе обещание, что напишу домой, но не писал. Мне было некогда, мои дела не оставляли ни одной свободной минуты.
4
Как-то в один из мартовских дней я лежал у себя в комнате, где все еще стоял адский холод, хотя на дворе уже несколько потеплело. Я любил так вот, среди дня, урвать для себя часок и провести его в одиночестве, вдали от людей, ударов и шума. Одиночества я искал не для того, чтобы писать. Я не писал, не переводил Райнера Марию, давно уже забыл, что когда-то был поэтом, — только Брах и Гевирц еще помнили об этом, а у меня от прежних лет сохранилась лишь привычка к уединению. После горячей и сытной картофельной похлебки, которой меня угощала Солярчикова, приятно было вернуться в одинокую квартиру. Черную Люсю забрали еще в ноябре; она вышла на минутку к подруге и не вернулась. Лопек по-прежнему сидел в подвале; из слишком холодной прачечной я перевел его в другую каморку. Он ужасно осунулся, одичал, оброс. Время от времени я сам кое-как подстригал его при свете керосиновой лампочки, потому что дневной свет в каморку не проникал. Я обожал мой час одиночества в четыре пополудни; это именно то время — так мне кажется, — когда мысль лучше всего, наиболее полно и глубоко отражает ситуацию, в которой ты оказался. Итак, в квартире я был один. После вторжения немцев управляющим в нашем доме стал бывший судья, который при русских сам прятался в прачечной: слишком нечиста была у него совесть, слишком многих коммунистов пересажал он в досентябрьской Польше. Бывший судья торговал вместе с Гевирцем, и оба, каждый по своим соображениям, обеспечивали мне квартиру, Гевирц даже платил за нее. Таким образом, в моем распоряжении было пять светлых комнат, некогда богато обставленных, теперь от бывшей роскоши сохранились жалкие остатки. Часть мебели я продал, чтобы кормить Лопека, часть сжег в печке, потому что зима была суровая, два американских бюро первыми пошли на растопку. Когда-то роскошная квартира Клааров теперь напоминала пустыню. Из моей большой комнаты я переселился в меньшую, рядом с кухней, где было немножко теплее; по всей квартире гулял мороз.
В новой комнате я любил запираться во второй половине дня, любил смотреть на улицу через единственный квадратик стекла, ибо остальную часть окна я заколотил фанерой. Прежде чем залезть под одеяло, я запасался турецкой халвой и шоколадом. В эту пору дня я любил также, предварительно заперев дверь, разглядывать свои сокровища, пересыпать из одной руки в другую, рассматривать и пересчитывать. Мои сокровища состояли из нескольких горстей золотых монет, из золота в литых и дутых изделиях, из нескольких драгоценных камней. Я приобрел для себя также нитку прекрасно подобранного жемчуга, которую носил на шее; мне нравилось, разговаривая с людьми, нащупывать ее под пиджаком. И так вот, сочетая золото мечты с настоящим золотом, бывший переводчик Райнера Марии любил минутку подремать.
В прекрасный мартовский день, проснувшись в свой обычный послеобеденный час, я внезапно увидел перед собой Лопека — должно быть, он только что вошел. Я быстро накрыл газетой сокровища, лежавшие на стуле рядом с халвой. Появление Лопека было тем более удивительным, что он никогда без меня не выходил из подвала. Я сперва проверял, нет ли кого-нибудь на лестнице, и, прежде чем вывести его из каморки, пускал в ход целую систему сигнализации. Впрочем, днем он не высовывал носа из подвала: обычно я выводил его ненадолго поздней ночью, а потом провожал назад. Он говорил тогда: «Фараон удовлетворял свои потребности на рассвете, а я поздней ночью». Вид у него был ужасный. Впервые за долгое время я смотрел на него при свете дня. Он постарел, осунулся.