Выбрать главу

Теодор вздохнул — но не оттого, что услужливому клеенчатому навесу было не по силам уберечь от дождя плоды моего ума.

— Где ты, золотой век букинистов, торгующих под открытым небом? — произнес он. — А ведь именно здесь, на набережных, мой прославленный друг Барбье собрал столько сокровищ, что смог составить библиографию из нескольких тысяч названий. Именно здесь с пользой для науки прогуливались мудрый Монмерке по пути во дворец {13} и мудрый Лабудри по выходе из собора. Именно отсюда почтенный Булар {14} , вооруженный своей мерной тростью, ежедневно уносил по кубометру редких изданий, которые уже не умещались ни в одном из его шести особняков, заваленных книгами. О! как часто мечтал он в этих случаях об angulus Горация {15} или же о волшебном мешочке, который при необходимости мог вместить армию Ксеркса, а в обычное время висел на поясе не хуже ножен дедушки Жанно {16} ! А нынче — какой позор! Нынче вы не найдете здесь ничего, кроме скверных отродий новой литературы, которой никогда не сделаться древней и которая живет не дольше суток, как мухи с берегов Гипаниса {17} ; литературы, достойной угольной краски и тряпичной бумаги, которую пускают в ход презренные издатели, не уступающие в глупости книгам, выходящим из-под их прессов! Да что там, называть книгами это гадкое, измаранное черной краской тряпье, которое мало изменилось с тех пор, как покинуло корзину старьевщика, оскорбительно для самого слова ”книга”. Нынче набережные обратились в морг для сегодняшних знаменитостей!

Он снова вздохнул; вздохнул и я, но по другой причине.

Я спешил увести Теодора отсюда, ибо возбуждение его, возраставшее с каждой минутой, могло оказаться гибельным. Должно быть, то был роковой день для моего друга — все кругом лишь усиливало его меланхолию.

— Вот, — сказал он, — роскошная витрина Лавока {18} , этого Галлио дю Пре ублюдочной словесности XIX столетия, этого предприимчивого и щедрого издателя, которому следовало появиться на свет в иные, лучшие времена, хотя на его совести прискорбные старания, способствовавшие чудовищному размножению новых книг в ущерб старым, этого преступного пропагандиста хлопчатой бумаги, невежественной орфографии {19} и вычурных виньеток, этого недостойного покровителя академической прозы и модной поэзии — как будто во Франции были поэты после Ронсара и прозаики после Монтеня! Этот дворец книг — троянский конь, скрывающий в своих недрах похитителей святыни, это ящик Пандоры, ставший источником всех бедствий на земле! Я еще не разлюбил окончательно этого каннибала и напишу главу для его сборника {20} , но видеться с ним я не желаю!

— А вот этот зеленый дом, — воскликнул Теодор, — это лавка почтенного Крозе {21} , самого любезного из наших молодых издателей, который лучше всех в Париже отличает переплет Дерома-старшего от переплета Дерома-младшего; юный Крозе — последняя надежда последнего поколения библиофилов, если, конечно, поколение это уцелеет в наш варварский век; но нынче мне не суждено насладиться поучительной беседой с ним! Он отправился в Англию, чтобы, пользуясь справедливым правом репрессалий {22} , отвоевать у алчных захватчиков с Сохо-сквер и Флит-стрит драгоценные остатки прекрасных памятников старинной французской литературы, которыми вот уже два столетия пренебрегает наше неблагодарное отечество! Macte animo, generose puer! [24]

— А вот, — продолжал Теодор, повернув назад, — вот мост Искусств; на его бесполезных перилах {23} шириной в жалкие несколько сантиметров никогда не будет покоиться благородный фолиант, изданный три столетия назад и радовавший взоры десяти поколений своим переплетом из свиной кожи и бронзовыми застежками; по правде говоря, мост этот являет собой настоящий символ: он ведет от замка к Институту {24} по пути, не имеющему ничего общего с научным. Быть может, я и ошибаюсь, но, по-моему, появление такого моста служит для человека образованного неопровержимым доказательством упадка изящной словесности.

— А вот, — не унимался Теодор, проходя мимо Лувра, — белеет вывеска другого деятельного и изобретательного издателя {25} ; долгое время я смотрел на нее с вожделением, но мне тяжко видеть ее с тех пор, как Текне ухитрился переиздать шрифтом Татю на ослепительно белой бумаге и в кокетливом картонном переплете готические жемчужины Жана Марешаля из Лиона и Жана де Шане из Авиньона — уникальные безделки, которые он снабдил прелестными копиями. Белоснежная бумага вызывает у меня отвращение, друг мой, и я не могу ее выносить — за исключением разве что тех случаев, когда палач-типограф наносит на нее достойный сожаления отпечаток грез и глупостей нашего железного века.

Теодор вздыхал все печальнее; ему становилось все хуже.

Тем временем мы дошли до улицы Славных ребят, где устраивает свои публичные распродажи Сильвестр; на этом роскошном книжном базаре, где так любят бывать ученые люди, за последнюю четверть века сменяли друг друга бесценные сокровища, о каких не мечтали даже Птолемеи, чью библиотеку, возможно, сжег вовсе не Омар {26} , что бы там ни болтали по этому поводу наши историки. Никогда не случалось мне видеть столько великолепных изданий сразу.

вернуться

24

Хвала тебе, благородный отрок (лат.;Вергилий. Энеида, IX, 641).