Выбрать главу

Итак, я пошла к Джованни и нашла его в темном полуподвале, заваленном вязанками дров и мешками с углем — единственный товар, который этим летом еще можно было найти в Риме. Я рассказала ему о своем намерении, а он молча выслушал меня, искоса поглядывая на полупогасшую сигару. Потом сказал:

— Ладно, пока ты не вернешься, присмотрю за твоей лавкой и квартирой. Конечно, мне от этого одна морока… особенно в такие времена… сам не знаю, ради чего соглашаюсь. Ну хорошо, пусть я делаю это ради покойника.

Как сказал он это, мне прямо не по себе стало и показалось, будто я снова слышу, как он говорит: «К чему тебе эта сволочь?» — и снова я своим ушам не поверила. Вдруг у меня неожиданно вырвалось:

— Надеюсь, ты это и ради меня сделаешь.

Сама не знаю, зачем я так сказала, может, оттого, что верила в его любовь и теперь, в трудную минуту, мне хотелось бы услышать, что он делает это именно ради меня. Он поглядел на меня с минутку, вынул сигару изо рта и положил ее на край стола. Затем подошел к выходу, поднялся по ступенькам и на засов запер дверь в полуподвал. Внезапно мы оказались в совершенно темном помещении. Теперь мне все стало понятно, дыхание у меня захватило, и сердце сильно забилось. Не скажу, чтоб все это было мне неприятно, только я очень волновалась. Много было причин для этого — и суматоха в Риме, и голод, и страх, и отчаяние от расставанья с лавкой и квартирой, и боль, что не было у меня, как у других женщин, мужа, который помог бы мне в подобную минуту и ободрил бы меня. Когда же Джованни в темноте шел мне навстречу, я в первый раз в жизни ощутила, как вся обмякла и тело мое стало вялым и податливым. А когда он подошел ко мне в темноте и обнял меня, то первым моим желанием было прижаться к нему, отыскать его губы и, тяжело дыша, прильнуть к ним ртом. Он бросил меня на мешки с угольной крошкой, и я отдалась ему, чувствуя в ту минуту, что по-настоящему впервые отдаюсь мужчине, и чувство какой-то легкости овладело мною в ту минуту. Когда все было кончено и он отошел от меня, я, одурелая и счастливая, еще долго пролежала на мешках, и мне почти показалось, что я снова молода, снова такая, какой была, когда впервые приехала в Рим со своим мужем и мечтала испытать такое чувство, а на самом деле никогда его не испытывала, — и во мне возникло отвращение к мужчинам и к любви.

Ну, хватит об этом. Наконец он спросил меня в темноте: готова ли я поговорить о нашем деле. Я тогда поднялась и сказала: «Да», а он зажег лампочку, от которой шел желтый свет, и я увидела, что он сидит за столом, как прежде, будто ничего и не было, сигара торчит из-под усов, и ласковые глаза полузакрыты. Я подошла к нему ближе и сказала:

— Поклянись, что никогда никому не расскажешь о том, что было сегодня…. ну, поклянись.

Он улыбнулся и ответил:

— Ничего я не знаю… Ты о чем это? Даже не понимаю тебя… Ведь ты пришла, чтоб поговорить по поводу дома и лавки, не так ли?

И снова мне показалось, точно все это было сном, не будь моя одежда в беспорядке, а я вся перепачкана углем, оттого что ворочалась на этих мешках; я могла бы и на самом деле подумать, будто ничего не случилось. В смущении я пробормотала:

— Понятно, ты прав! Конечно, я пришла ради лавки и дома.

Тогда он достал лист бумаги и написал на нем, что я на год сдаю ему свою лавку и квартиру, а потом дал мне его подписать. Бумагу он спрятал в ящик, потом открыл дверь и сказал:

— Что ж, договорились… Сегодня я приду принимать имущество, а завтра утром отвезу вас обеих на вокзал.

Он стоял у двери, а я прошла вперед, чтоб выйти. Когда я проходила, он хлопнул меня ладонью по заду и усмехнулся, как бы желая сказать: «Что ж, и по другому делу мы с тобой тоже договорились». А я подумала про себя, что теперь уже не вправе возмущаться, что я теперь больше не могу считать себя честной женщиной, и тогда же решила, что виной всему война и голод и что честная женщина, когда ее хлопают по заду, не может возмутиться именно потому, что она уже перестала быть честной.

Вернулась я домой и тотчас же стала готовиться к отъезду. Больно мне было, и душа надрывалась оттого, что приходилось оставлять этот дом, где я провела двадцать лет безвыездно, если не считать поездки за продуктами для черного рынка. Правда, я верила, что скоро придут англичане, может, через неделю-другую, и готовилась ехать самое большее на месяц, но в то же время было во мне непонятное предчувствие не только более длительной разлуки, но и какой-то беды, что ждала меня в будущем. Политикой я никогда не занималась и ничего не знала ни о фашистах, ни об англичанах, ни о русских, ни об американцах. Сказать, чтоб я что-нибудь понимала из всех разговоров, которые велись вокруг, я не могу — по правде говоря, я в них совсем не разбиралась, но одно мне было ясно: ничего хорошего нельзя теперь ждать для таких бедняков, как мы. Было вокруг, как в деревне, когда небо покрывается черными тучами, листья на деревьях поворачиваются в одну сторону, овцы сбиваются в кучу, стараясь потесней прижаться друг к другу, хоть и лето на дворе, и откуда-то вдруг налетает холодный ветер, леденящий своим дыханием землю. Боялась я, но сама не знала чего, и сердце щемило от разлуки с домом и лавкой, как будто я наверняка знала, что больше их никогда не увижу. Розетте я все-таки сказала: