Выбрать главу

Я улыбнулся: даже в письмо Егор Егорович вставил свое любимое «извиняюсь».

— Чего щеришься? — Серафим Иванович уставился на меня.

— Не мешай ему, пусть читает, — сказала Валька.

Далее Егор Егорович сообщал о том, что мало снега, что озимые, видать, сгинут, что нечем кормить скотину, что доярки прямо с ног сбиваются и, где только можно, сдирают с крыш солому, а до весны, когда поспеет травка, еще далеко. По письму чувствовалось, что колхозные дела очень тревожат председателя. «Такой уж это человек, — подумал я. — Он не может не беспокоиться». Я полузакрыл глаза и увидел Егора Егоровича. Гоняя рукой махорочный дым, он стоял за столом и смотрел на меня как в ту первую встречу.

Егор Егорович предстал передо мной все в той же коротковатой стеганке, в заштопанной гимнастерке, в стоптанных сапогах. И в моей душе возникло что-то очень хорошее, сердце наполнилось благодарностью — он все же не забыл обо мне. Я хотел сказать Вальке, что возвращаюсь вместе с ней на хутор, но в это время мой взгляд наткнулся на Зыбина. Мне показалось, что он усмехается. Я вспомнил, что он был эти дни с Валькой, и мгновенно в моей душе возникла неприязнь и к ней, и к нему. Все, что написал Егор Егорович, сразу отступило куда-то.

— Налить? — пробасил Серафим Иванович.

— Да.

А с Зыбиным опять что-то произошло, от его подавленности не осталось и следа. Он снова превратился в прежнего Зыбина, рубаху-парня. Касаясь губами Валькиных волос, он что-то нашептывал ей. Она выслушивала его с улыбкой, от которой мне становилось не по себе. Я выпил еще полстакана чачи и… раскис.

— Вона как тебя развезло, — сказала Валька. — Закусывать надоть, когда пьешь.

— Не твое дело! — огрызнулся я. — Сам знаю!

Серафим Иванович пустил смешок. Тетка Ульяна уронила голову на грудь и всхлипнула.

— Чего ты? — спросила Валька.

— Сестру жалко. — Тетка Ульяна снова всхлипнула.

Глаза у Серафима Ивановича забегали.

Мозг туманился. Я расстегнул ворот гимнастерки, но это не принесло облегчения. Я, наверное, сильно опьянел, но казался сам себе трезвым. И заговорил с Валькой. Я не помню, что говорил. Помню только, что говорил нехорошо.

— Валяй, валяй! — подбадривал меня Серафим Иванович.

А Зыбину мой напарник явно не нравился. Когда Алексей взглядывал на Серафима Ивановича, его глаза суживались и губы становились жесткими, какими-то презрительными. Помимо моей воли мой мозг отмечал это, и мне становилось чуть легче оттого, что Алексей тоже испытывает отвращение к моему напарнику. В одно и то же время я и уважал, и ненавидел Зыбина. Я уважал его за ту неприязнь к Серафиму Ивановичу, какую испытывал и я, а ненавидел его за Вальку, за те муки, которые он принес мне.

Я продолжал говорить что-то. Я не выбирал слов. Зыбин погрозил мне пальцем. Валька сказала:

— Пущай. Послухать надоть. Не зазря гутарять: что у пьяного на языке, то у трезвого на уме.

— Сама ты пьяная! — воскликнул я. — Я никогда не был пьяным!

— Выпей еще. — Серафим Иванович пододвинул ко мне бутыль.

Руки у меня дрожали. Чача пролилась на стол.

— Дурак! — рявкнул Серафим Иванович. — Только добро зазря переводишь.

— Сами вы дурак! — Я хлюпнул носом. — Все вы тут дураки. И Валька. — Я обернулся к ней и, чувствуя, как прыгают губы, сказал: — Я думал, ты… Знаешь, ты кто?

— Кто? — спросила Валька. Спросила спокойно

— Дрянь ты — вот кто! — крикнул я.

— Во-во! — Серафим Иванович потер руки.

Зыбин заиграл желваками, привстал. Он смотрел на меня недобро — почти так же, как на Серафима Ивановича.

— Сядь! — сказала Валька, дернув Зыбина за пиджак. — Я сама.

Глаза у нее расширились.

— Я дюже много дозволяла тебе, — глухо сказала Валька. — А теперя — нет… Ступай отсель!

Кровь бросилась мне в лицо. Я почувствовал: горят даже уши.

— Ступай! — повторила Валька.

Боже мой, как она была прекрасна в этот момент! Ее глаза излучали густую синеву, рот был полуоткрыт, мягкая прядь спадала ей на висок, завиваясь на конце в мелкие-мелкие колечки. Я чуть было не бросился перед ней на колени и, наверное, бросился бы, если бы мы были в комнате одни.

Положив голову на стол, тетка Ульяна спала. Серафим Иванович подбадривал меня знаками. Зыбин смотрел строго — так, как он никогда не смотрел на меня. Мне стало тошно и больно.