Выбрать главу

Вошла тетка Ульяна.

— Обедать будете?

— А то как же! — Серафим Иванович оживился. — С чачей!

— Нету чачи, — протяжно ответила тетка Ульяна.

— Не ври! — Серафим Иванович погрозил ей пальцем. — От вчерашнего полбутылки осталось.

— Разве? — притворно удивилась тетка Ульяна.

— Сам видел. — Серафим Иванович подмигнул мне и приказал тетке Ульяне: — Тащи!

Пока она возилась на кухне, Серафим Иванович смотрел на меня вприщур и молчал.

Был разгар дня. За окном сияло солнце, но в комнате был полумрак. Цветы на подоконнике разрослись, почти не пропускали дневной свет.

Просунув в щель ногу, тетка Ульяна открыла дверь. В одной руке она держала блюдо с холодной картошкой, в другой — тарелку с крупно нарезанным луком и огурцами, под мышкой — початую бутылку с большой пробкой.

— Опять одна зелень, — рассердился Серафим Иванович. — Мне мяса надо.

— Нету мяса, — ответила тетка Ульяна. — Кусается мясо, а ты, Серафим Иванович, денег на питание совсем не даешь. Я каждый раз свои трачу.

— Не обедняешь. — Серафим Иванович отомкнул чемодан, достал завернутое в тряпицу сало. Отрезал ломтик — тоненький-претоненький, а весь кусок сала опять в чемодан сунул.

— Скуповатый ты, — сказала тетка Ульяна.

— Бережливый, — не согласился Серафим Иванович. — Зазря разбрасываться не люблю. — Он расчленил продолговатый хлебец, разлил чачу и сказал: — Поехали!

Тетка Ульяна лихо опрокинула чачу в рот, пожевала огурец и проговорила с веселым недоумением:

— Господи! Как мало человеку надо!

— Кому как, — возразил Серафим Иванович. — Мне — много!

Он быстро хмелел. На его лбу вспухли жилы, глаза помутнели. Покачнувшись на стуле, он повернулся ко мне:

— Кто ты есть на сегодняшний день? Никто! А я — хозяин! — Серафим Иванович поднял указательный палец. — За меня любая пойдет, даже Давыдова Анютка, потому как у меня — деньги.

— Нужен ты ей, черт старый, — хихикнула тетка Ульяна.

— А что? — Серафим Иванович приосанился. — Куплю ей часы-браслет или полушалок — и будет энта Маша наша.

Я рассмеялся.

— Валька, между прочим, не польстилась на ваши деньги.

— Не тычь мне Валькой, щенок! — взревел Серафим Иванович. — Не тычь, говорю.

— Ладно, ладно… — сказала тетка Ульяна. — Не ссорьтесь. Вам нельзя ссориться — вы вместе деньги наживаете.

— С ним наживешь, — проговорил, стихая, Серафим Иванович. — Он все норовит сбечь с базара, ему то музей, то кино подавай. А мне энто ни к чему, мне торговать надо.

«Опять та же пластинка», — поморщился я и вышел.

15

Поезд, на котором мы ехали, был «пятьсот-веселый». Так назывались во время войны и в первые послевоенные годы поезда, которые формировались от случая к случаю. Ходили «пятьсот-веселые» вне расписания, подолгу стояли — обычно среди поля — на небольших разъездах. Тогда пассажиры высыпали из вагонов, и около длинного-предлинного состава с видневшимся впереди тяжело отдувающимся паровозом начиналась веселая кутерьма: выкрики, визг гармошек, беззлобная брань, остроты, в которых на все лады варьировалась одна тема — «пятьсот-веселый». Пассажиры располагались на траве, словно отпускники. Мелькали бумажные пилотки. Отцы семейств лежали на спине, прикрыв газетами лица. Женщины бродили по лужайкам, собирая цветы. Резвились дети. Казалось, сегодня воскресенье, и люди пришли сюда отдохнуть.

Все это продолжалось до тех пор, пока вдали не возникал дымок встречного поезда. Это служило сигналом. Пассажиры собирали свои манатки и, окликая друг друга, спешили к вагонам.

Наш «пятьсот-веселый» шел ночью. Когда он останавливался, а останавливался он часто, в вагоне наступала тишина, прерываемая лишь неясными шорохами, бормотанием, вздохами, неожиданно возникающим и так же неожиданно прекращающимся храпом. Набитая в чемоданы тюлька пряно пахла и сочилась. Соленые капли падали с верхней полки, где лежали чемоданы. Тоненькая струйка рассола текла по моей телогрейке. Капало не только на меня, но и на других пассажиров. Они ерзали на скамейках, ворчали. Серафим Иванович лениво отругивался, а я делал вид, что сплю, хотя спать мне не хотелось. Если бы не Валька, то я, наверное, вернулся бы в Москву. «Но разве только в ней дело?» — спросил сам себя. Я не хотел, не имел права огорчать мать. Представил себе свое возвращение, видел материнские глаза, полные немого укора… Но я ведь чувствовал себя способным добиться чего-то стоящего в жизни. Да, я, бывший воин, видевший все — и смерть, и радостные улыбки тех, кого я, да, именно я, освободил, — должен был бы делать то, что важно и нужно. Моя душа стремилась нести людям только то, что я нес им, когда на мне была солдатская шинель. И мне хотелось приехать домой и сказать: «Смотрите, чего я достиг! А ты, мать, боялась, не хотела меня отпускать». А с чем я явлюсь сейчас? Я знал, что мать ждет моих писем, и знал, что она беспокоится о моей судьбе, но я не хотел ей лгать и поэтому до сих пор ничего не написал.