— А я думала, вы обратно вместе.
— Нет.
— Как это?
— Бросил я спекулировать.
— А-а… — Василиса Григорьевна поморщила лоб. — Правильно. Склизкое это дело. Ты, часом, не к Анюте приехал?
— Нет.
Василиса Григорьевна поняла.
— Разве Валька лучше моей крестницы?
— Лучше не лучше, но… Это очень трудно объяснить.
— Чего уж тута объяснять. — Василиса Григорьевна пригорюнилась. — Сама все понимаю, не маленькая. — Она потерла лоб. — Ишо что-то хотела сказать тебе, да из головы вон… А, вота что. Большой спор на собрании у нас получился, но все же резолюцию приняли.
— Резолюцию? Какую резолюцию?
— Про таких, кто только с фронта пришел, кто жизню не знаеть. — Василиса Григорьевна рассмеялась. — Сорок три года прожила, в колхозе пятнадцать лет, а такого ишо у нас не было. — Глаза у нее блестели. Чувствовалось, ей хочется поговорить. Она поправила уложенную на голове косу и продолжила: — Когда Серафим Иванович в последний раз приехал, Егор Егорович прибег. Они ведь, знаешь, не в ладах. А тута он, Егор Егорович, значить, стал выпытывать про тебя. Мой-то, чую, ничего не знаеть, только голову морочить, а Егор Егорович не замечаеть этого — выспрашиваеть и выспрашиваеть. Опять у них спор вышел. Иванович в грудя кулаком бил, страх пущал. Я, грит, кровь пролил, без ноги остался. И уехал. Насовсем, рассерчал, уезжаю… Как думаешь, воротится он или нет?
Я поглядел Василисе Григорьевне прямо в глаза.
— Зачем он вам? Не пускайте вы его к себе.
Василиса Григорьевна вздохнула.
— И другие мне про то ж гутарять. Да и сама чую. Но все же… — Она помолчала. — А Егор Егорович теперя рот до ушей тянеть. Как встретить меня, тянеть… Ты бы сходил к нему, может, он чего скажеть.
— Уже виделся с ним.
— Ну?
— Ничего он мне не сказал.
За окном сгущалась тьма. В хатах заблестели тусклые огоньки керосиновых ламп. «Пора к Вальке», — спохватился я и встал.
— Поздно придешь? — спросила Василиса Григорьевна.
— Наверно.
— Я дверю отворенной оставлю. А постелю тебе приготовлю тута, в этой комнате.
— Спасибо, — сказал я и вышел.
26
Выкрашенные хатки, разбросанные тут и там, придавали хутору живописный вид, делали его похожим на небольшую станицу. Везде были сады, раскинувшие еще оголенные, но уже наполненные жизненными соками ветви. Фруктовые деревья подступали к хатам, окружали их со всех сторон. В палисадниках вперемежку с кустарником тоже росли фруктовые деревья. Может, именно поэтому хутор назывался Яблоневым. Как раз середину хуторской улицы разрезал лог — глубокий, с покатыми склонами, опутанными густым сплетением корневищ. Весной, в распутицу, и дождливой осенью тут скапливалась вода, поэтому дно его копыта животных и колеса бричек превращали в густое месиво. Колеса застревали в этой грязи, и тогда приходилось пригонять быков, чтобы вытащить терпящую бедствие повозку. Лог делил хутор на две части — верхнюю и нижнюю, или, как говорили хуторяне, на Верхи и Низки. В Верхах находилось правление колхоза, сельсовет, медпункт, магазин, и, видимо, поэтому жители верхней части хутора немало гордились этим. При случае Василиса Григорьевна говорила: «Кума ученая, а живеть в Низках, а я, простая, на самом почетном месте». Медпункт и магазин размещались в одной хате. До войны в магазине продавалось все — от соли до ниток, а теперь он был закрыт, хотя продавец исправно ходил на работу.
Валька жила в тупичке недалеко от медпункта, и я долго блуждал в потемках, потому что лишь раз она показала мне свой дом, но я не обратил внимания на ориентиры, которые помогли бы мне теперь.
Ветер приносил в хутор весенние запахи — те особые запахи, от которых начинает биться сердце и каменеют мускулы. Повизгивали собаки, переживая во сне любовные игры. Далеко-далеко, должно быть, на ферме, мерцали огоньки керосиновых фонарей, на черном, похожем на бархат небе были рассыпаны звезды, крупные и четкие, какие бывают только на юге. Натыкаясь на плетни, чертыхаясь, я все бродил и бродил из тупичка в тупичок, отыскивая хату с оторванным ставнем — единственной приметой, которая врезалась мне в память.
Я продрог и устал, когда все же нашел Валькин дом и, не постучавшись, смело открыл щелястую дверь.
Валькина хата состояла из одной комнаты, разделенной стираной-перестираной ситцевой занавеской. Комнату освещала керосиновая лампа с закопченным стеклом. За занавеской вырисовывалась старая кровать с отброшенным одеялом. На выскобленном столе лежал надрезанный каравай, накрытый чистым полотенцем. Там же, на столе, чернела горка подсолнуха, без которого на Кубани ничто не обходится — ни деловые собрания, ни вечеринки. Мебели в комнате почти не было, и от этого она казалась просторной и очень холодной.