Выбрать главу

Как думский оратор он был несомненно выше своих думских оппонентов и, если бы он не был связан по рукам Царскосельской распутиновщиной и ставленниками оттуда, он несомненно наладил бы правильно конституционный режим. Но его сторожили с двух концов.

Богров, не то социал-революционер, не то ставленник "темных сил", а может быть одновременно и то и другое, ухлопал его в Киеве в театре на парадном спектакле на глазах Царя, при наличии усиленной охраны. Смерть эта вызвала ликование среди революционеров, избавила левых думцев от сильного противника, но не слишком огорчила, как говорили, и Царя ...

С текущими "потрясениями" Столыпин к этому моменту почти уже справился, но с Распутиным и его ставленниками никак, несмотря на всю свою энергию, справиться не мог. После него, по меткому словечку забавника Пуришкевича "пошла та игра в чехарду", с беспрестанною сменою правящих, на политическом ристалище, государственной колесницей. "Игра", которая от Горемыкина и Щегловитова привела к Штюрмеру и Протопопову, пока, наконец, и сама колесница не низринулась в пропасть.

Для меня, как и для всех во время последней войны было ясно насколько неблагополучно положение России, не столько вследствие неустойчивости наших военных успехов на фронте, сколько вследствие внутренних трений и подпольной работы в тылу. Отчасти усталость от войны, отчасти иноземные влияния, отчасти упрямая партийность интеллигентных кругов - все способствовало развалу патриотического настроения, необходимого для сколько-нибудь успешной борьбы с внешним врагом. О Царском Селе основательно, или безосновательно, иначе не говорили, как о гнезде чуть ли не явных измен и интриг, настойчиво ведущих к сепаратному миру. Политические шептуны, вроде Гучкова, в данную, минуту не у дел, туманно пророчествовали и обсуждали грядущее. То там то здесь, по примеру 1904-1905 годов, пошла серия "резолюций" и попыток отдельных союзов и организаций сказать свое "властное слово".

Государственная Дума, пока, что, не поддавалась еще явно революционному настроению, но стенобитно, по раз налаженному методу, била все в одну и ту же точку - дискредитирования власти.

"Приличные" министры (вроде Трепова, Игнатьева) не выдерживали пробы ни в Царском ни в Думе. Не успевши прикоснуться к власти они уже ее утрачивали. В сущности, царила уже глухая анархия. Каждый случайный у власти тянул в свою сторону и тут же шлепался при малейшей натуге.

Революционные элементы всюду закопошились. "Тыловые воины" в разных организациях "усталые от монотонной войны", почуяли приближение момента, когда они понадобятся для более активных выступлений.

Еврейский вопрос, особенно в виду начавшихся нередко своекорыстных облав на "пораженцев" и "хищников тыла", принял характер весьма острый, отчасти властный, благодаря денежному могуществу затронутых лиц.

Физиономия Государственной Думы с каждым днем, почти с каждым часом меняла свое выражение. Родичев, Маклаков и сам Милюков не оставались более единственными "властителями" ее заветных дум. Пуришкевич перестал балагурить, а там и вовсе скрылся на фронт, в качестве заведующего санитарным отрядом, проявив на этом поприще массу доброй воли и энергии.

На "боевых заседаниях" Думы, а они теперь почти сплошь стали "боевыми", первыми запевалами уже являлись такие левые, как Чхеидзе, Церетели и, конечно, Керенский, который ранее, и в качестве думского оратора, имел лишь посредственный успех.

Но фронт, тем временем, еще стойко держался, там кровь еще лилась "за Царя и Отечество" и негодующее голоса по поводу "ненадежного тыла" еще не раздавались во всеуслышание.

На Кавказе фронтовые успехи были значительны. Но что, значили они по сравнению с неблагополучием Петрограда, где престиж Великого Князя Николая Николаевича, как воина и патриота всячески умалялся и дискредитировался.

Мне случилось быть в Тифлисе, когда туда пришла весть о взятии Саракомыша. Надо было видеть, какое искреннее ликование, какой энтузиазм овладел разношерстной и разноплеменной толпой при появлении на улицах Тифлиса, пришедшегося по вкусу разношерстному населению Кавказа, видного, геройски внушительного Царского Наместника.

Это был единственный Великий Князь, который в течение войны имел престиж и власть, но и его, как губкой, стерло из народного сознания, как только Царскосельские власти разжаловали его как Верховного Главнокомандующего.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.

С остальными Великими Князьями, а их у нас всегда было множество, никто не считался.

В либеральных кругах, правда, выделяли Николая Михайловича, как автора исторических монографий и молодого красавца Дмитрия Павловича, как "не глупого".

Остальные Великие Князья дальше будуаров и уборных балерин и танцовщиц никуда не заглядывали и проводили время среди собутыльников, разнослойных прихлебателей и поклонников отечественной хореографии.

Андрей Владимирович, пока он проходил свой курс в Военно-Юридической Академии, интересовался уголовными процессами. Он присутствовал и на процессе Гершуни и на процессе Сазонова.

По поводу этих процессов мне, при случайной с ним встрече, пришлось перекинуться несколькими словами, так как он интересовался знать - имеются ли в печати эти мои речи, которые он прослушал.

Помню его характерную и чуть ли не единственную фразу, которою он обмолвился по поводу подсудимых.

- Знаете ли когда читаешь о процессе и слушаешь его получается совсем другое... Вот эти Ваши два революционера, их начинаешь понимать... Когда Вы говорили в их защиту, я понимал, что это не злодеи, а подневольные служители охватившей их идеи...

Тирада, несмотря на ее отрывочную туманность, свидетельствовала, во всяком случае, о проблесках вдумчивости.

Знавшие его ближе утверждали, что он подает надежды не быть похожим на остальных Великих Князей. Но, по примеру всех царственных Романовых, женское влияние всецело овладело и этим, подававшим некоторые надежды, молодым человеком и он ничем не проявил себя.

С другим Великим Князем, именно Николаем Михайловичем, мне случайно выпала более продолжительная беседа.

Однажды, живя летом в Царском Селе, я ехал по железной дороге с поездом, где ехало не много народа. В отделении первого класса я был один. Вошел какой-то свитский генерал, я принял его за генерала Безобразова, с которым лично знаком не был. Генерал, социабельно сел прямо против меня, спросил можно ли открыть окно, я разумеется согласился. С этого началась наша беседа, не прекращавшаяся затем вплоть до Петрограда.

Из слов генерала я понял, что он знает с кем, в моем лице, имеет дело.

Между прочим, он спросил меня: почему я не в Государственной думе, причем весьма лестно оттенил насколько он считал бы полезным мое участие в политической жизни.

Я возразил, что в такую переходную минуту государственного режима я был бы там лишним. Моим моральным принципам претят бесцельно мутить и без того взбаламученную, общественную совесть. Для правильной же парламентской плодотворной работы, или хотя бы совещательной с Монархом, время, по-видимому, не настало и не скоро еще настанет. Притом же я не партийный человек, ни к одной из существующих политических партий я бы, по совести, не мог пристать; в качестве же "дикого" был бы слишком бесплодно одинок, в той партийной сумятице и в том вихре заведомо несбыточных обещаний, которыми щеголяет каждая партия, мутя народное сознание. В идее я даже скорее поклонник самодержавия. Царь сам должен идти впереди всех действительно назревших нужд народных. На месте Царя я бы немедленно дал аграрную широкую реформу, автономию окраин; урегулирование рабочего и еврейского вопросов, я бы выхватил из рук не только наших политиканов, но и самих революционеров и народ боготворил бы Царя.

На это генерал живо мне возразил: "Да, но для такого смелого шага нужен был бы Петр Великий, только при его энергии нечто подобное могло бы осуществиться. Ну, а у нас же, ведь, не Петр Великий!.."