Выбрать главу

Фрэнк очень страдал, но знал, что нельзя задавать тетушке тот вопрос. Она либо ничего не знает о таких вещах, либо знает — и тогда расстроится, что он тоже знает. И, кроме того, мало ли — вдруг от этого раны Иисуса опять раскроются.

Вопрос мучил и не отпускал Фрэнка. В это время в театр, принадлежащий его деду, — Оперный театр Макрори, главный очаг культуры в Блэрлогги, — приехала бродячая труппа и начала представлять спектакль с мучительно интригующим названием «Нежеланное дитя». В дополнение к спектаклю устраивались утренние представления «только для женщин», на которых с лекциями по теме пьесы, важной для всех, выступал «известный специалист». Фрэнсис знал, что Виктория ходила на такой утренник, и неотвязно приставал к ней, пытаясь выведать, о чем же эта пьеса.

Наконец Виктория сломалась.

— Фрэнки, — сказала она с великой серьезностью, — это история девушки, которая Перешла Границы.

Больше он не вытянул из нее ни слова.

Границы? О, что же это за границы?

— Вот бедняга, — сказал Цадкиил Малый, прерывая повесть. — Неужели тебе его не жалко?

— Нет, нет! — ответил даймон Маймас. — Жалость — это человеческое чувство, я не имею к нему никакого отношения. Ты, брат, так тесно соприкасаешься по работе с человеческими существами, что заразился их слабостями. Взять, например, этих детей из Карлайлской школы: они всего лишь то, что они есть. Но ты рассказываешь историю Фрэнсиса так, словно осуждаешь их. Я никого не осуждаю. Моя работа заключалась в том, чтобы сделать из Фрэнсиса нечто при помощи подручных материалов. Если они оказались грубыми — тем лучше: тем удобней было обточить Фрэнсиса, чтобы на его поверхности проступили золотые жилы. Тонкую полировку я оставил на потом.

— Но мальчик худел, бледнел и чах.

— Ну-ну, опять твои жалостливые суждения. Оставь жалость. Но я и забыл: ты же не можешь. Это не в твоих силах. Но я могу и должен, поскольку призван обтачивать, придавать форму, отсекать пустую породу. Мы с тобой — как греческие скульпторы. Сначала я высекаю нечто из неподатливого камня и полирую, чтобы вышла ровная, гладкая поверхность. Потом ты раскрашиваешь ее, используя богатую палитру, в которой не последнее место занимают такие краски, как Жалость и Любовь к ближнему. Они как будто вдыхают в мое творение жизнь, понятную и близкую людям, но краски смываются со временем, и открывается реальность. Я-то знаю, что эта реальность была там с самого начала.

— Но как ужасна «борьба за душу мальчика»! Пекарь — свое, черт — свое.

— Надеюсь, ты использовал эту фразу метафорически. Тетю Мэри-Бен несправедливо было бы звать чертом: она примерно так же честна и исполнена благих намерений, как любой другой человек. Она хотела добиться своего только потому, что считала это наилучшим исходом. А вот Викторию Камерон вполне можно назвать пекарем, если очень хочется. В этом есть определенная доля истины.

Доля истины в этом действительно была, так как несколько поколений семьи Камерон были пекарями; отец Виктории и два ее брата, Хью и Дугал, держали лучшую в Блэрлогги пекарню. Как-то в пятницу вечером Виктория выпросила у тетушки разрешение поднять Фрэнка в два часа ночи и отвести его в пекарню посмотреть, как Камероны месят тесто.

Тесто оказалось необъятной массой в большой круглой деревянной квашне. Посредине в квашню был вделан огромный шест, а к нему привязаны три длинные полосы льняной ткани. Трое Камеронов сидели с подвернутыми до колен штанами и мыли ноги в низкой раковине. Они скребли и скребли, — казалось, сейчас кожа слезет. Потом они вытерли ноги чистыми полотенцами, припудрили ступни мукой, перескочили из раковины в квашню с тестом, схватились каждый за свою полосу ткани и завели что-то похожее на безумный танец. Они танцевали прямо в квашне, кругом и кругом, пока полосы не намотались на шест; затем Камероны повернулись и заплясали в другую сторону, разматывая полосы, с криками «Хэй! Хэй! Хэй!».

— Молодой хозяин, хочешь вымыть ноги да поплясать с нами? — закричал старый Камерон.

И не успел Фрэнсис и глазом моргнуть, как Виктория стащила с него башмаки и чулки, вымыла ему ноги, припудрила ступни мукой и плюхнула его в квашню рядом с мужчинами. И он заплясал как мог, потому что тесто оказалось упругим, будто наступаешь на живое тело; но от этого было только веселее. Фрэнсис на всю жизнь запомнил ту ночь, жар печей, куда бросали одну за другой охапки папоротника и где они превращались в тонкую белую золу. Когда танец окончился, тесто порезали веселками на куски, которым предстояло превратиться в фунтовые буханки, и оставили снова расстаиваться перед загрузкой в яростно жаркие, сладко пахнущие кирпичные печи.