Итак, он всем сердцем любит Гракхов, продолжал Цицерон. Вот почему, узнав, что трибуны готовят какой-то аграрный закон, он пришел в восторг и немедленно предложил им свою помощь и содействие.
(Еще одно небольшое замечание. Цицерон с самого начала видел Рулла насквозь и считал прохвостом.)
Много раз, продолжает Цицерон, пытался он выведать у Рулла, в чем же заключается его закон. Но трибун всякий раз принимал таинственный и мрачный вид и значительно молчал. Вообще он сделался каким-то нестерпимо надутым и важным — надел тогу дедовского покроя, перестал даже бриться, оброс всклокоченной бородой, вид имел грозный и свирепый, так что каждому при одном взгляде на него становилось ясно — этот человек задумал нечто великое.
Цицерон просто сгорал от любопытства и с нетерпением ждал текста закона. Рулл вступил в должность. Через два дня он созвал народ на собрание[62], чтобы разъяснить наконец свои планы. «Все сходятся с величайшим напряжением. Начинается речь, речь длинная и с отличным подбором слов; один только недостаток усмотрел я в ней, именно тот, что во всей громадной толпе слушателей не было никого, кто бы мог понять, о чем собственно оратор говорит: но я не умею сказать, был ли у него при этом какой-нибудь умысел или ему просто нравилось такого рода красноречие. Все же наиболее сообразительные из публики стали подозревать, что он хочет сказать что-то о каком-то аграрном законе». Так ничего не поняв, Цицерон пошел домой. «Наконец… вывешивается самый текст закона. Тотчас же по моему приказанию отправляются к тому месту, где он был вывешен, одновременно несколько писцов и приносят мне копию».
Цицерон достиг своей цели — он заинтриговал слушателей. Увлеченные живым его рассказом римляне уже не замечали, что речь пошла об аграрном законе, возбуждавшем такой их восторг. Они слушали, боясь упустить хотя бы одно слово. «Клянусь вам, квириты, что я приступил к чтению и изучению этого закона с искренним намерением принять его под свою защиту… ибо ваш консул — демократ на деле, а не на словах… Но это желание было тщетным». Он с ужасом убедился, что под видом аграрного закона Риму преподносилось нечто страшное (Agr., II, 10–15; II, 65).
Теперь Цицерон, полностью овладев вниманием слушателей, стал разбирать закон пункт за пунктом, глава за главой. Доводы его были разительны, критика убийственной, доказательства математически четкими. Впрочем, справедливость требует сказать, что иногда он прибегал и к иного рода аргументам. Опытный адвокат, он привык выворачивать наизнанку показания свидетелей. И сейчас он ловил каждую ошибку, каждую оплошность противника и делал молниеносный выпад. Известно, какой язвой для Рима была праздная чернь, эта толпа, которая требовала хлеба и зрелищ и готова была продаваться любому политику. Сам Цицерон считал ее злейшей пагубой Рима. Когда несколько лет спустя обсуждался один закон, наш герой нашел его во многом разумным, ибо, как он выразился, «можно будет вычерпать городские подонки» (Att., 1, 19, 4). Вот почему Рулл, агитируя в сенате за аграрный закон, на свою беду сказал, что «выкачает» эту массу. Как он должен был теперь кусать губы и проклинать себя за эти неосторожные слова! Его ловкий противник тут же этим воспользовался. Его окружала сейчас та самая толпа, которую собирались «выкачать». И вот оратор с прекрасно разыгранным возмущением воскликнул:
— Можно подумать, что он говорит о какой-то грязной луже, а не о добрых, честных гражданах! (Agr., II, 70).
Квириты, которых собрались «выкачивать», разумеется, пришли в бешеное негодование.
Словом, по выражению самого Цицерона, то была не речь, а «меткий, сокрушительный удар» (Agr., II, 101). На глазах пораженных сенаторов произошло чудо. Народ, который бушевал и ревел при одном намеке на критику Рулла, теперь присмирел, замер у ног оратора и восторженно его слушал. Птицелов снова — в который раз! — зачаровал своим пением доверчивых пташек. «Кто в самом деле когда-либо выступал в пользу аграрного закона при таком сочувствии народа, при каком я произношу речь против него?» — говорит он (Ibid.). Теперь он мог играть на душах слушателей любую мелодию.
С самим же Руллом произошло то же, что со многими другими противниками Цицерона. Он потерял дар речи. Консул бросил ему в сенате перчатку. Сейчас они перед лицом всего Рима должны были скрестить шпаги. Но язык Рулла прилип к гортани, он стоял под шквалом ударов Цицерона и не мог произнести ни слова. Однако, когда Цицерон кончил, он опомнился. Он понял, что состязаться с консулом ему не под силу. Поэтому, вместо того чтобы принять его вызов, он созвал народную сходку и за спиной Цицерона обвинил его во всех смертных грехах, вплоть до того, что он сочувствует сулланцам. Народ был ошеломлен и не знал, что и думать. Но наш герой, не теряя ни минуты, снова созвал собрание. Он сразу заметил в народе перемену — его встретили каким-то зловещим молчанием, какими-то недобрыми взглядами. Казалось, Рулл мог торжествовать. Но Цицерон заговорил — и народ, как послушное стадо, снова побежал за ним. Он опять во всеуслышание бросил вызов Руллу и его команде: