Вот и сейчас. На Палатине он умудрился выбрать самый дорогой дом. Впрочем, его пленила не столько архитектура, сколько расположение дома — он говорит, что это красивейшее место Рима, весь город виден отсюда как на ладони. Цицерон прямо влюбился в этот дом. Но за него запросили астрономическую сумму. Конечно, здравомыслящий человек отступил бы. Но Цицерон уже загорелся. Он работал как каторжный, но все-таки должен был залезть в долги. В конце декабря он с торжеством сообщает приятелю, что дом — его. Однако, продолжает он, долгов столько, что он подумывает, не вступить ли в какой-нибудь заговор, только вот боится, что после событий, связанных с Каталиной, его никто из заговорщиков не примет. Может быть, кто-нибудь подумает, что оратор продал свой старый дом, чтобы покрыть хоть часть расходов? Ничуть не бывало! С обычной своей непрактичной щедростью он тотчас же подарил его брату (Cic. Pro dom., 100; 103, 116; Fam., V, 6; Plut. Cic., 8). Дом на Палатинском холме, бывший Цицерону явно не по средствам, стал в Риме притчей во языцех. Враги дразнили его этим домом чуть ли не ежедневно. Но оратор не обращал на это внимания. Он очень гордился своим домом. О, если бы он знал, сколько горя принесет ему этот великолепный дом!
Теперь Цицерон жил среди римской аристократии. Общительный и веселый, он вскоре перезнакомился со всеми. Еще до своего новоселья он тесно сошелся со своими ближайшими соседями Клодиями (Наr., 33). Это знакомство стало для нашего героя началом неисчислимых бед. Но прежде, чем говорить об этом, нам придется отступить несколько в сторону и познакомить читателя с некоторыми другими героями нашей книги…
То было время беспокойное и блестящее. Казалось, чем страшнее становился мир вокруг, тем веселее было в кружках молодежи, тем более буйным цветом расцветали таланты. В театре актеры создают совершенно новую драму, на Форуме среди ораторов блистают Цицерон и Гортензий; Сервий Сульпиций преображает римское право, внеся в него основы философии; Лукреций пишет величественную поэму об устройстве мироздания. Все люди как-то особенно, утонченно образованны. Всюду ищут новые формы. Всюду ведутся страстные споры об искусстве. Словом, эта эпоха, обожженная дыханием революции, стала временем расцвета наук и искусств. Но, пожалуй, главной страстью того бурного времени была поэзия. Все писали стихи: ораторы — Цицерон и Гортензий; ученые — Варрон и Непот; полководцы и политики — Цезарь, Лукулл; светские львицы — Семпрония, Клодия. Лукреций рассказывает, что когда он задумал изложить взгляды Эпикура и Демокрита, то почувствовал смущение. Он знал, что римляне не любят философию. Не отбросят ли они с презрением его труд? И вот Лукреций решил поступить с ними так, как поступают родители с малыми детьми. Когда они предлагают малышу необходимое, но горькое лекарство, они обмазывают края чашки медом. Ребенок тянется к меду и незаметно для себя выпивает содержимое чашки. Такой сладкой приманкой для римлян должны были послужить… стихи! Всё учение философов Лукреций изложил в звучных красивых строках. Теперь он не сомневался, что его соотечественники потянутся к чаше с медом (Lucr, I, 933–947). Один юноша долго не мог добиться взаимности и, наконец, прочел своей даме сердца начало своей поэмы. Поэма была ученая и туманная, так что почти никто ее не понимал. Но дама мгновенно влюбилась (Catul., 35). Прощаясь с женой перед смертью, знаменитый Помпей произнес по-гречески строки из трагедии Софокла. «Это были последние слова, с которыми Помпей обратился к близким» (Plut. Pomp., 78–79). Видно, поэзия не была тогда просто светской забавой. Эти люди жили и умирали со стихами на устах.
И вот среди всего этого кипения мысли возник в Риме кружок молодых поэтов. Все они были очень талантливы, но был среди них один гений — «латинский Пушкин» Гай Валерий Катулл[76]. И правда. Катулл иногда чем-то живо напоминает нам Пушкина. Как и Пушкин, он как-то совсем по-особому относится к друзьям. Он страстно — именно страстно — их любит, утешает, ободряет, восторгается их порой весьма скромными талантами, страдает за все их обиды и бурно радуется их успехам. А в тех редких случаях, когда у нашего поэта появлялись деньги, друзья всегда могли смотреть на его кошелек как на свой собственный. Как и Пушкин, Катулл обладал сердцем удивительно добрым и великодушным, но был горяч и пылок — от малейшей обиды вспыхивал, как сухой хворост. И тогда он сломя голову бросался в бой. То был отчаянный борец, он не соизмерял силы и готов был с ужасающей дерзостью атаковать великих мира сего. На них сыпался огонь злых эпиграмм. Его ямбы настигали врага, окружали его, кричали ему в уши, кололи его, пригвождали его к месту, поражали, будто молния (Catul., 42; 116; 40; 36). Современники рассказывают, что сам Цезарь трепетал перед ним. И главное, как и Пушкин, Катулл был в юности буйно, необузданно весел. Это была какая-то безумная радость бытия. Казалось, в жилах у него не кровь, а кипяток. Это был неистощимый на выдумки фантазер, способный расшевелить любую компанию. Он обладал бешеным темпераментом и сам называл себя «бесноватым» (77). Умер Катулл совсем молодым, вероятно, не старше тридцати лет. От него осталась маленькая книжечка стихов. Стихи эти, то веселые, то печальные, то ядовитые, то нежные, дают нам удивительный портрет той эпохи.
76
Катулла переводил Пушкин. Его любовным стихам подражал Байрон. Им восхищался Блок. Его строки о безнадежной любви твердит герой Бунина («Руся»). Желая прославить Ахматову, Лозинский сравнил ее с Катуллом. Но она отвергла эту, по ее мнению, чрезмерную хвалу.