Выбрать главу

Постепенно глаза мои превратились в узкие щели и могли наблюдать лишь за качающейся во все стороны грязной лампочкой, которая была привязана к мотку веревки под самым потолком палатки. Но чью-то мускулистую руку, запихнувшую в карман моего, заляпанного кровью "камка", военный билет, я почувствовал нутром, сердцем. Военники обычно суют убитым, они ведь не могут назвать своей фамилии для внесения в реестры погибших, а я живой, и в никакие списки попадать не собираюсь. Зачем живому военник? Я живой и, если кому надо, могу назвать свою фамилию хоть тысячу раз подряд. Но, видно, кто-то решил по иному. "Выносите его отсюда!" - раздалась хриплая команда стоящих у моего носа офицерских ботинок. "Я что, умираю? Зачем мне военник? Я же не буду умирать, я буду жить! Мне даже не больно, я в порядке! Меня никуда не надо нести! Я живой! Живой!" - кричал я в ответ, но слов никто не услышал - рот отказывался подчиняться и не открывался. Оказалось, я кричал в себя самого. Или для себя самого. А носилки схватили и бегом вынесли на улицу.

И тут я увидел небо. Обычное, ничем особо не выделяющееся небо. Ну просто обыкновенное, синее безоблачное небо. Совершенно не грозное небо Грозного. Это успокаивало, убаюкивало, усыпляло. Я закрыл глаза.

"Баб-ааах!" - от глухого хора вонзающихся в бетон осколков глаза открываются сами собой. Обстрел продолжается, и донести меня до санчасти не могут битый час. Держат носилки на руках и ждут - сейчас стихнет - и побежим. Не стихает. Опускают носилки на землю. Садятся, курят, разговаривают, нервничают. Снова встают и хватаются за ручки - но все тщетно - выйти на открытое пространство невозможно. "Баб-ааах!" - наполовину обвалившаяся стена ходуном ходит от взрыва, а мои санитары дружно матерятся, обвиняя во всех смертных грехах человека, посмевшего выстрелить в нашу сторону из такой громкоговорящей твари. Постепенно туман, окружавший глаза и мешавший чистому взору, рассеивается и, в едва открытые щелки глаз, я начинаю различать некоторые предметы. Гул в ушах тоже сходит на нет, и я более разборчиво слышу разговоры моих носильщиков.

До медчасти метров семьдесят, а мы тут скоко маемся уже? Умрет ведь сержант! Давай бегом попробуем, а проскочим и нормально!

А не проскочим? Что тогда, ненормально? Хочешь лежать как он?

Умрет ведь! Смотри, весь в крови, как умылся! И бинтов с собой не взяли, а перевязали бы!

Врач нашелся! Сиди, да помалкивай, пока сам не крякнул!

У, скоты, ни посидеть, ни полежать, везде чечен, ерш твою мать!

До санчасти меня, эта философствующая пара эскулапов, с трудом, но донесла. Спасибо вам, пацаны!

Врачи ужаснулись количеству потерянной крови и обновили повязки, предварительно измазюкав мне пол-лица вязкой зеленоватой мазью. Мазь помогла - кровотечение наконец-то удалось остановить. Пролежав без движения полчаса, я понемногу пришел в себя и снова порадовался, что не чувствую боли. "Будто палец порезал, а не голову!" - сравнил я свои недавние ощущения и подумал, о чем бы еще подумать - "Не, родителям писать не буду, зачем их на уши ставить, я ...". Мысль порезали надвое громким командным голосом: "А он, почему он здесь? В машину его, быстро! Давай, давай, давай!"

Вдоль правого борта тентованного кузова ЗИЛка сидело семеро раненых в конечности солдат, а мы, с пробитыми головами, вдвоем лежали на забрызганном кровью полу. После многочисленных уколов, боль волной отхлынула от меня, я чувствовал себя лучше, да и осязание с обонянием вернулись "в исходное положение". С момента поражения осколками, я плохо распознавал запахи, но тут! Зловония так и заполняли нос, набиваясь в ноздри тяжелым вонючим смрадом. От пола неприятно несло гнилью, тухлятиной, мертвечиной, и чем-то еще, даже более противным. Мусорка какая-то, помойка. Что тут, трупы складируют? Дышать нечем, ужас! "Умру не от потери крови, а от недостатка кислорода!" - улыбнулся я скорбным последствиям газовой атаки. Возмущаясь и привередничая, я до предела отвел глаза вправо и в упор глянул на соседа по несчастью. Он лежал неподвижно и почти не подавал признаков жизни. Его распухшее, местами посиневшее лицо походило на старую, облезлую резиновую театральную маску. Тонкие бесцветные губы конвульсивно искривились в ожидании смерти, но нос, сипя доказывал, что парень еще не сдался и не ушел в небо, куда, насквозь пробивая брезент, немигающим взором уставились его глаза. Глаза, эти стеклянно-оловянные глаза пугали арктическим холодом безысходности. Я, задыхаясь от беспомощности, осознал свою никчемность, свою ничтожность, свою незначительность по сравнению с этими глазами. Глазами, молящими смерть прервать бессмысленные нечеловеческие страдания, глазами, призывающими нас к последней, заупокойной молитве.

Громыхая автоматами, в машину запрыгнули трое. Трое - чеченской наружности! В чистых пятнистых разгрузках, в начищенных, едва покрытых пылью, берцах! "Нас обменивают!" - страшная догадка ударила по сердцу током высокого напряжения. Собрав в кулак последний остаток сил, я выдавил обветрившимися губами:

Куда меня везут?

Высе харашо! Не валнуйса! На вертушка в госпиталь палетишь!

"Менты местного разлива. За нас, они за нас, ничего..." - успокоил я свою впечатлительную натуру.

Зря я заговорил, голова моя махом, за три коротких слова, увеличилась в размерах втрое. Стало совсем плохо. А за двадцать минут тряски по разбитой бомбежками дороге, я узнал, что есть такое боль. Сумасшедшая, дикая, отчаянная, неистовая боль. Боль заполнила собой все клетки моего организма. Она правила, она командовала, она свирепствовала. Боль поглощала меня, ела изнутри, рвала на части, растаскивала по миллиметру, собирала в ледяные глыбы и вновь разъедала по кусочкам. Боль громила мой организм, варварски изувечив мое будущее. Голова раскалывалась на части, представляясь мне гигантским перезревшим арбузом, готовым лопнуть от малейшего прикосновения, а тут целый взвод бьет его ногами - и ничего! Кувалда невероятных размеров опускалась на мой затылок с каждым ударом моего, переполненного страданиями сердца, в дребезги разбивая надежду на выздоровление давлением тысяч атмосфер. Глаза, заполненные разводами фиолетовых пятен, закрылись, а время, шаркая секундами выстрелов, стремительно ушло из-под ног.

Привезли в Ханкалу, в полевой госпиталь. Там раненых - тьма. Для новеньких - мест нет. Положили на скрипучую кровать в коридоре старого барака, сказали: "Жди!" И я ждал. Кто-то пришел и осмотрел меня, не помню мужчина или женщина, а может, и не важно это вовсе. Неизвестный быстро поставил диагноз:

- В аэропорт его везите, пусть во Владике такого ремонтируют! А я, я ничем помочь не могу!

Грязный УАЗ - "буханка" принял меня в свою открытую пасть тарахтеньем еле живого мотора. Я, оказавшись со всех сторон зажатым другими ранеными, выяснил, что являюсь не единственным пассажиром этой чудо-техники. Но за мою несчастную голову никто не задевал, и я успокоился, закрывая лицо выдвинутыми в обе стороны локтями. Напихав нас друг на друга в два яруса, рядовой хитрой армянской наружности пинком захлопнул двери. "Килька в томатном соусе". Только вместо рыбы - солдаты, а вместо соуса - кровь. Не знаю как, но мы доехали до вертолета живыми, едва не спекшись в жаре этой микроволновой печи ржаво-металлической конструкции.

В "крокодиле" громадной вертушки лежали пятеро, я стал шестым. Еще около тридцати бойцов сидело в различных позах. Визжа лопастями и матерясь офицерами, вертушка рывками взлетела, еле оторвав свои худые ноги облысевших колес от смертельно опасной ичкерийской земли. "Инш Алла!"

Мысль "я сваливаю из этой долбанной Чечни" настолько всех успокоила, что за весь полет до Владикавказа никто, включая самых тяжелораненых, даже не пикнул. Никто не стонал, не охал, не ревел, не бредил! Тишина. Я слышал только завывание ветра. "Я - ветер вольный! И я лечу!" - кричала моя душа, но ответа не слышала, боль захлестнула меня новой волной небытия.