Господин Сельницкий, желая хоть раз вдоволь полакомиться изысканным напитком, нашел целесообразным не мешать вина, дабы не вызвать столкновения между ними. И, к тайной досаде гурманского сердца фон Шёнштейна, со стола исчезли рюмки для шерри, бокалы для пива, мозельского и бургундского вина, и крепкий бульон пришлось запивать шампанским.
Учитывая это обстоятельство, господин Гаудеамус принял все меры к тому, чтобы уже за рыбой обсудить дело, ради которого они, собственно, и собрались. Он так ловко, наглядно и просто обрисовал ситуацию, что оба соперника, продолжавшие еще коситься друг на друга, с удивлением взглянули на него и нашли изложенные бароном условия вполне приемлемыми. Речь шла о простом обмене помещениями по окончании зимнего сезона сроком на шесть недель, с правом пролонгации. Сроки предлагалось уточнить в ходе специальных консультаций, с учетом планов обеих сторон. Поговорили еще немного о том, о сем, и, прежде чем подали очередное блюдо, Бервиц и Кранц ударили по рукам, а господин Сельницкий поспешил наполнить бокалы. Атмосфера за столом сразу оживилась, беседа потекла более непринужденно.
Меню, составленное господином Гаудеамусом, было одобрено; особенно угодил он обоим магнатам солониной, несколько менее — цыпленком, которого Кранц никак не мог подцепить на вилку. Но к концу Петер Бервиц обнаружил, что забыта непременная принадлежность парадного ужина — икра! Господин Сельницкий, заметив философски: «Чего нет, то будет» — тотчас подозвал щелчком официанта. Тот было ужаснулся, когда ему в промежутке между двумя сортами мороженого заказали икру, но не подал вида. Секунду спустя на столе уже поблескивало «черное зерно», как называл икру Кранц. Петер Бервиц, кряхтя, с переполненным желудком, красный от еды и вина, получил наконец повод сообщить «берлинскому рейткнехту» о том, что вдоволь полакомился икоркой в Петербурге, где его навещал царь всея Руси. Произнеся магическое слово «царь», Бервиц вошел в раж и, уписывая ложкой икру, стал шумно и многословно похваляться перед соперником. Из его слов явствовало, что с царем они были на ты. Кранц усомнился в столь интимной близости Бервица к государю.
— Ну как же, — выпятил грудь Бервиц, — в архиве цирка Умберто хранятся письменные свидетельства. В Питере был один старичок профессор, надворный советник, этакий седовласый крот — все, бывало, что-то строчит. Так тот вытягивал из меня историю цирка Умберто и вообще нашего ремесла, а потом прислал мне несколько писем. Как-никак речь шла об искусстве, а не о каком-нибудь балагане. Да… И вот этот профессор, зная, что царь очень любил со мной беседовать, в каждом письме приписывал сверху в виде обращения: «Carissime!»[128]. Можешь посмотреть, Франц хранит эти письма как документ.
— Куда загибает старик, а? — наклонился господин Сельницкий к господину Гаудеамусу. — Теперь он заставит его проглотить персидского шаха с турецким султаном, и они поругаются.
— Персидский шах еще куда ни шло, — вполголоса ответил хладнокровный Гаудеамус, — но турецкий султан определенно толстоват для Кранца. Перед Царьградом надо будет свернуть…
— К девочкам… — выдавил старина Сельницкий и прослезился.
— Этот номер предусмотрен в моей программе, — кивнул барон.
И действительно, тщетно пытался Кранц переплюнуть Бервица, рассказывая о своем успехе у высшего дворянства, — что такое гессенский курфюрст по сравнению с персидским шахом? Тегеранскую эпопею Кранц выслушал, стиснув зубы. Только за то время, пока Бервиц рассказывал ее, было опорожнено пять бутылок; у господ уже основательно шумело в голове, и господин Гаудеамус предложил отправиться куда-нибудь в другое место выпить черного кофе.
— И коньяку, — добавил господин Сельницкий. — Теперь самое время выпить коньяку; впрочем, до этого не мешает пропустить еще по рюмочке сливовицы.
Собутыльники довольно шумно поднялись со своих мест и еще более шумно спустились вниз, в подвальчик «Элизиум», заняв там обтянутую красным плюшем ложу с высоким зеркалом в глубине, перед которым стояли макартовский букет[129] и две подставки с искусственными пальмами. В зале играл квартет, первый скрипач низко кланялся им. Подле музыкантов возвышалась эстрада, на которой восемь полуголых девиц отплясывали кадриль, закончившуюся канканом.
— Глянь-ка, Бервиц, — Кранц потянул коллегу за рукав, — вон та, третья слева, рыжая, недурственно дрыгает ножками, а?
— Бутылку коньяку на лед! — распорядился господин Сельницкий.
— Славная пристяжная, — кивнул Бервиц Кранцу. — А что скажешь вон о той «буланой», справа? Гляди, какие у нее стройные ноги!
128
Бервиц произносит итальянское слово «кариссиме» (дражайший, любезнейший) как «цариссиме» (в латинском языке букву с раньше читали двояко), возводя его таким образом к слову «царь».