– На сто колов! – прошептал ему голос.
Князь обернулся. В пустом дубу сидел монах с кружкой. Перекрестился князь, положил в кружку денег.
– На сто колов! – ответил монах.
Князь о чем-то догадался, мысль свою достать золотой гроб князя Юрия оставил, вернулся опять к себе в сад и скоро преставился. Завещал князь похоронить себя возле беседки в саду, но княгиня и тут по-своему сделала: схоронила она князя на сухом месте в церковной ограде, обнесла могилу золоченой решеткой, поставила мраморный памятник и скоро, устроив свои дела и передав их молодому князю, легла рядом со стариком.
Гурьич был веселый, прибауткам и всяким безделушкам у него счету не было, наговорит мех и торбу, насыплет короба всяких присказок, да и ругаться примется, тоже, бывало, не найдет себе стрешника. Но перед концом и у Гурьича все стало отходить, таял, изнывал как черный слежавшийся старый снег весной. За день до конца Гурьич слез с печи и потихоньку куда-то ушел. Хватились, бросились искать и нашли его уж далеко в поле, куда-то скоро, скоро шагает.
– Куда ты идешь? – спросили старика.
– Домой! – сказал Гурьич. – Куда же мне больше идти? – удивился даже, что спрашивают. – А вы куда думали? Домой иду.
Все тут и поняли, что Гурьичу конец настал. Привели его домой, одели, положили в красном углу, причастили св. Тайн. Гурьич, уже причастившись, лежа, поймал рукой за ушко поросенка, попросил ножик и сам зарезал.
– Помяните меня! – сказал Гурьич, показывая на поросенка. И кончился.
II
Бабье царство
Бабье царство настало после старого князя и Гурьича. Мужья стали уходить на сторону, а бабы править мужской работой: пахать, сеять, косить. Пашущих баб в нагорье Ведуги стали звать распашонками.
Сойдутся теперь два старика, нагорный с низинным, и бывает у них разговор о земле, о лесах, о дорогах, о скотине, о корме, о хлебе.
– У нас, – говорит низинный дедушка, – земли светлые.
– А у нас земли темные, – отвечает нагорный старик.
– У нас от леса луга заросли: там кочка глядит, там можжевельник растопырился.
– А у нас луга чисты, лес сведен, земля голая. Народ у нас выбитый: мужья разошлись, остались бабы, старый да малый.
– Так Господь жить не наказывал.
– Не складывается no-Божьему. Мы не вольны, живем, как горох при дороге.
Говорят старики меж собою и сами посматривают на благоухающий сад юрьевской усадьбы, как, может быть, и первые люди смотрели на потерянный рай. А в старом саду пустые стволы и в пустых стволах муравьиные кочки. Идет молодой князь между пустыми стволами, из дупл, как грехи, вылетают черные птицы, соловьи поют, но голоса их, как воспоминание, сон, и сад – не сад, а сонное видение.
Князь садится на лавочку, и чудится ему, будто подходят старые деревья с пустыми стволами, окружают лавочку, опускают ему на плечи огромные свои корявые ветви. Озирается вокруг себя князь, и деревья тихо расходятся. Князь встает с лавочки, и деревья с тихим шепотом провожают его до дому, ожидают его у окон, подкарауливают, протягивают на крышу свои старые ветви; и пилят пилильщики, и поет сверчок.
Загорается у князя наверху огонек и долго ночью желтой звездой светит в темном саду. В старых книгах читает молодой князь о том, как пришел благоверный князь на Ведугу, и как веник плыл, собирая святых отцов, и о кургане, и о пророчестве: последний в роду Юрьевых достанет гроб золотой, и тогда будет конец.
Светится желтая звезда в саду. Смотрит на нее Стефан, сын Гурьича, и хриплым басом в тишине разговаривает со сторожем.
– Наш князь хороший, простой, только тут… – Касается лба Стефан и скажет:
– Наш князь с максимцем.
Живет Степан в двух полосах; трезвый – золотые руки, пьяный – бешеный и никуда не годится. Князь не пьет, но тоже двойной. То добр, прост, все раздает и во всем каждому встречному открывается.
– Все ваше, земля – Божия! – говорит в эти дни князь мужикам.
Обежит молва о Божьей земле село, собираются на сход мужики, начинают землю столбить[4], а князь уж в другой полосе: ходит по хозяйству, все считает, все метит, записывает, бранит лентяев: вылитая мать!
– Захлебнется! – знают вперед мужики, чем все это кончится.
Подговаривают Сережку-барина выкинуть штуку. Барин положит камень в молотилку так, что все зубья из барабана вылетят, или у жеребца причинные места скипидаром вымажет: мало ли что может сделать Сережка-барин. Князь вспылит, изругает, изобьет барина, задрожит и уйдет.
– Захлебнулся! – бежит радостная молва по селу. Запирается молодой князь у себя наверху и снова читает о пророчестве: «Последний в роду Юрьевых достанет золотой гроб князя Юрия, и тогда будет свету конец».
– А если я – последний?
Жутко подумать о кончине света, когда в темные окна лезут верхушки старых деревьев, и ночные головастые бабочки тукаются в стекло, и где-то между огромными: черными стволами зарница блеснет; кажется, вот загорится небосклон на краю, вот оно-то начинается, о чем не у нас решено. Вырваться? – не вырвешься, крикнуть? – никто не услышит. Беспокойные насекомые стучатся в окно – жить хотят, – а сверчок поет, словно давно уже все окончилось и он после того поет.
– Последний в роду, – думает князь и слушает, как виноватый, во всем последние звуки.
Пустует пустушка в сыром саду, квакает квакушка в пруду, ухает ухальница в сажелке, затонница в затоне, букает букальница, и турлушка вечную трель ведет, выходящую из самых недр темного омута. В этой трели турлушки есть что-то святое, какая-то светлая точка есть на дне темного омута, где словно собраны все грехи.
– Последние будут первыми, – вспоминает князь всегда, когда видится ему светлая точка, – все они были, чтобы создать меня!
С радостной улыбкой оглядывает тогда молодой князь собранные им старинные вещи: на стенах висит славянское и варяжское оружие, древние иконы, пронзенные татарскими стрелами и одежда славянского князя: светло-голубая ферязь, малиновое оплечье, шлем самого князя Юрия.
Последние будут первыми. Молодой князь спасет свой народ, он отроет золотой гроб благоверного князя, и пусть тогда будет этому свету конец!
– Захлебнулся! – бежит радостная молва по селу.
И спешит народ к усадьбе: кто луга травит, кто выдергивает молодые прививки в саду, кто, как мышь, сверлит стену амбара и спускает зерно.
Так скоро все княжеское добро пошло бы прахом, и настал бы конец князьям Юрьевым и конец всякой повести.
Вдруг Бог послал избавление и спасение княжескому роду от погибели. В Семибратский монастырь из чужих стран приезжала православная царевна помолиться Богу. Царевна отговела страстную, а на Пасху город Белый устроил большое торжество в честь заморской царевны. Благочестивая царевна пожелала во имя одного святого дела соединить на торжестве все сословия, в особенности дворянское и купеческое. Сама, не гнушаясь никем и не брезгуя ничем, ради хорошего дела, православная царевна объезжала мещанские, купеческие и дворянские дома, приглашая всех к доброму делу. Так приехала царевна и на Сборную улицу к Плещихе, в большой белый каменный купеческий дом. Старая Плещиха живет наверху, а внизу у ней за решетками сидят девки-поганки и трут табак. Бывает, разыграются девки, окно забудут закрыть, ветер подхватывает табак, и вся Сборная улица чихает.
– Вы чего, девки-поганки, развозились! – крикнет сверху Плещиха.
Окна закроются, но не скоро уляжется табак, и чихает всякий прохожий, кто любит табак и не любит. А многим, многим хотелось бы постоять около плещихиного дома. Красавица-сирота жила у Плещихи, как замарашка у Бабы-Яги. Кто видел тяжелую черную косу на девичьей груди, как она спускается, спускается…
– Богиня! – вздыхал образованный.
– Сорок конфеток стоит! – облизывался простой человек. Но кто бы ни был, ученый-разученый, богатый и бедный, родовитый и простой, все равно: вздохнув о красавице – чихнет.
– Будь здоров! – со смехом провожают его табатёрки.