Выбрать главу

Это заняло уйму времени. Когда он закончил, то неодобрительно покачал головой:

— Не хватает четырех стаканов, одной ложки и крышки заварочного чайника.

— Да, вы правы, — сказал я радостно. — Мы разбили стаканы, потеряли ложку и, по-моему, повредили чайник, хотя я никак не припомню, когда это случилось.

Все это были такие пустяки по сравнению с качеством уборки и порядком; прежде всего чистота, а потом уже все остальное.

И инспектор был согласен со мной: он слушал меня и кивал с серьезным видом. Наконец он сказал:

— Конечно, все, что вы говорите, прекрасно, а вот эточто такое?

И с довольным видом извлек с верхней полки кладовки несколько грязных кухонных полотенец.

Тогда я понял, что инспектор жаждет грязи, как полицейский жаждет преступлений, ведь это единственное, что придает смысл его работе. Я про эти полотенца совсем забыл.

— Не имею представления, что это за полотенца, — сказал я. — Мы ими не пользовались, я совершенно забыл, что они там лежат. Это, наверное, прежний жилец постарался.

Он недоверчиво посмотрел на меня.

— Чем же вы вытирали посуду.

— Мы ставили ее на сушилку.

Он покачал головой, просто не в силах поверить, что кто-то пользуется подобными методами. Но тут я вспомнил нашу швейцарскую приятельницу, которая вытирала ванну полотенцем каждый раз после принятия душа. Я упрямо пожал плечами, инспектор такжеупрямо покачал головой. Он опять повернулся к кладовке, надеясь найти там еще какие-нибудь запрятанные сокровища. Недолго думая, я быстро дотронулся у него за спиной до запачканных кухонных плотенец моим побеленным указательным пальцем.

Они стали абсолютно белыми.

Когда инспектор закончил пристрастный осмотр, я сказал небрежно:

— Посмотрите, они не такие уж грязные.

Он бросил взгляд на полотенца, и его глаза приняли удивленное выражение. Инспектор подозрительно посмотрел на меня; я с невинным видом пожал плечами и вышел из кухни.

— Вы еще не закончили? — спросил я. — Мне пора ехать в город.

Он собрался уходить.

— Придется все же как-то решить вопрос со стаканами, — сказал он очень недовольным тоном.

— И с ложкой, — сказал я. — И с крышечкой от чайника.

Он ушел.

В сверкающем воздухе опустевшей квартиры я выделывал па. Работа выполнена, я прошел инспекцию, моя душа чиста, ее переполняла благодать. Солнечные лучи еле пробивались сквозь низкие облака, и на балконе воздух был холодным. Я надел пуховик и отправился в центр, чтобы посмотреть на мой Цюрих в последний раз.

По старым заросшим ступенькам и через неприветливый сад Немецкого Федерального института технологии, мимо большого здания, где живут китайские студенты. По крутой пешеходной улице к Волташтрассе, мимо японского огненного клена и магазина, где предлагают варианты отделки интерьера. Я дотронулся до красной розы и не очень удивился, когда она побелела. Теперь вся верхняя фаланга просвечивала, как парафин.

Потом я двинулся к остановке трамвая на Волташтрассе. Было ветрено. На другой стороне улицы стоял заброшенный дом, полуразвалившийся, по розоватым стенам змеились широкие трещины. Мы с Лайзой всегда восхищались им: во всем аккуратном Цюрихе не было другого такого — настоящий дом с привидениями. Аномалия, нечто чуждое для этого города, как и мы сами, поэтому этот дом нам так и нравился.

— Тебя я не трону, — сказал я ему.

Трамвай номер 6 бесшумно спустился с холма от Кирхе Флютерн и со свистом остановился около меня. Нужно лишь нажать на кнопку, чтобы двери открылись. Стоило дотронуться до него, как он стал белым. Обычно они выкрашены в синий цвет, но некоторые трамваи разноцветные, на них реклама городских музеев. Встречаются и белые трамваи, рекламирующие Музей Востока в Райтберге; теперь и этот примут за такой. Я поднялся на ступеньки.

Мы поехали вниз по направлению к Платте, Институту Технологии и Центральному вокзалу. Я сидел у задней двери и наблюдал за швейцарцами, которые входили и выходили. Большинство пожилых. Никто не садился рядом с другими, пока оставались свободные места. Если освобождалось место, предназначенное для одного человека, пассажиры, которые сидели на скамеечках для двоих, вставали и пересаживались на освободившееся. Все молчали, хотя изредка взглядывали друг на друга. Большей частью смотрели в окно Окна были чистые. Трамваи, которые ходят по маршруту номер 6, выпущены в 1952 году, но до сих пор в отличном состоянии, они прошли все инспекции.

Опустив глаза, я вдруг заметил, что на обуви пассажиров не было ни пятнышка. Потом обратил внимание на то, как безукоризненно все причесаны. Даже у двух панков прическа была безупречной в своем роде. Обувь и волосы, подумал я, вот главные символы благосостояния нации. Отражение ее души.

На остановке «Институт» в трамвай вошел латиноамериканец. Он был в ярком пончо, в тонких черных хлопчатобумажных брюках, и казался страшно замерзшим. Он держал странный предмет, напоминающий лук; предмет был разрисован кричащими цветами, к нему была привешена раскрашенная тыква, в той части «лука», за которую держатся, когда стреляют. У нового пассажира были длинные прямые черные волосы, которые в беспорядке падали на плечи и на спину. Лицо крупное, с широкими скулами; метис, наверное, а может даже чистокровный индеец из Боливии, Перу или Эквадора. Их было довольно много в Цюрихе. Нам с Лайзой приходилось видеть целые группы латиноамериканцев на Банхофштрассе, они играли и пели на улице для заработка. Свирели, гитары, барабаны, погремушки из пустотелых тыкв с фасолинами внутри; уличные музыканты играли и зимой, на заснеженной улице, дрожа от холода вместе со своими слушателями.

Когда трамвай поехал дальше, латиноамериканец прошел вперед и повернулся к нам лицом. Он что-то громко сказал по-испански и потом принялся играть на своем инструменте, быстро пощипывая струну. Передвигая большой палец вверх и вниз по струне, он менял высоту тона, и звук отдавался в тыкве, звенел и дребезжал. Отвратительный звук: громкий, немелодичный, навязчивый.

Швейцарцы неодобрительно смотрели на это беспардонное вмешательство в их жизнь. Так просто не принято было поступать, и ни мне, ни другим пассажирам не случалось никогда сталкиваться с подобным вторжением. Звук этого примитивного инструмента был таким неотвязным, таким чужим. Неодобрение висело в воздухе столь же осязаемо, как и сам звук, можно было ясно почувствовать напряжение, вызываемое борьбой этих двух вибраций.