Бросив второй взгляд, она обнаруживает, что на первых страницах нет ни единого восклицательного знака.
Она начинает читать, и ее сердце бьется быстрее. Это текст Якоба. Это роман, о котором он рассказывал. По крайней мере начало, первая глава. Ее опасения, что он забыл здесь эти страницы, что против его воли она роется в его вещах, быстро исчезают. Он, наверное, сознательно оставил его здесь. Она ведь говорила, что хочет прочитать текст. Говорила или нет? У нее есть еще много вопросов. Может быть, роман даст ей несколько ответов.
I
Зеленый — цвет надежды. Я уже когда-то слышал эти слова. (Читал? Вполне возможно.) Где точно, уже не могу вспомнить. Точно так же, в какой связи они появились. Но что-то мне в этом понравилось, думаю, где-то глубоко-глубоко в душе я запомнил эти слова.
Когда я увидел дом моего дяди, эти слова вернулись ко мне. Как само собой разумеющееся, будто никогда и не исчезали. Крыша дома была выкрашена в этот броский цвет (зеленый, как листья, с легким оттенком синевы, может быть, даже с бирюзовым отливом), и тут появилось воспоминание: «Зеленый — цвет надежды». Я сам тоже был исполнен надежд, когда приехал сюда.
Конечно, я был полон надежд. Мне было девятнадцать, и вдруг из облачного неба моей повседневности материализовался дядя, которого я до тех пор знал только из плаксивых ностальгических воспоминаний матери. Богатый дядюшка. Богатый американский дядя — что повысило фактор моей крутизны во много раз. И вдруг этот дядя ни с того ни с сего пришел к мысли: «Еха, та самая толстая сестра в Германии… Кажется, у нее был сын? Может быть, неплохо будет пригласить его, Germanboy[7], сюда, чтобы из него получился настоящий американец?
Зеленый цвет надежды. Наверное, причина была скорее в глазах наблюдателя, чем в самом рассматриваемом предмете. Как бы там ни было, но мне девятнадцать, я одержим мыслью однажды начать писать статьи для «Нью-Йорк таймс», и, соответственно, меня легко было совратить. Возможно, у дяди была маниакальная склонность к саморазрушению. Или он еще не подозревал, кого он привел к себе в дом. Прежде чем я приехал, у него была великолепная жизнь и одна тайна. Однако позже… нет, не хочу забегать вперед.
Томас выглядел так, словно был братом-близнецом моей матери, только он не пытался отпустить как можно длиннее оставшиеся на голове волосы, чтобы умело маскировать места, уже лишенные волос. Хотя он носил лысину не с достоинством, но, конечно, верил, что делает это достойно. Он говорил на трех языках: на польском с немецким акцентом, на американском английском с польским акцентом и по-немецки с американским акцентом. Я с первого нашего разговора спрашивал себя, не путается ли иногда он среди этих языков, но, насколько я знаю, такого никогда не случалось. Его жена Бекки, рослая блондинка, была намного моложе его — ей было где-то за тридцать, но она настолько злоупотребляла косметикой, что выглядела старше. Свою фигуру она поддерживала с помощью капсул, удаляющих жир, кроме того, Бекки ежедневно проводила тренировки в домашнем зальчике для фитнеса с беговой дорожкой, тренажером для кросса и целой кучей устройств, о которых я до сих пор не знаю, как их, черт возьми, использовать, не сломав себе хребет. Если у нее было лишнее время, то Бекки посвящала его христианской женской группе, которая заботилась об одиноких пожилых пенсионерах. Сначала я предполагал, что она делает это, чтобы возвыситься над другими женщинами, их плохим стилем или последствиями слишком обильного питания. Бекки была поверхностной, но очень умной женщиной. Она была на голову выше моего дяди не только ростом, но и умом.
Я всего двадцать минут сидел с ними за столом, когда в первый раз спросил себя: как этот мешок с дерьмом добился всего, что я вижу вокруг? Очень хорошо оплачиваемой работы в финансовом управлении, дома с садом, бассейном и гаражом, машинами «форд» и «вольво». И женой. Я знал дядю Томаса едва три часа и уже был уверен, что он идиот и всего этого не заработал. Не мог заработать.
Здесь было что-то не так.
Я был неопытным завистником. Нет, это чувство мне было совершенно незнакомо, причиной чему была не столько моя мораль, сколько мои эстетические предпочтения. Уже в детстве я был эстетом, а в молодости это лишь усилилось. Я не мог переносить уродливых вещей. Я молча отворачивался, вместо того, чтобы заниматься всякими ужасами и выделять пространство для них в голове, пространство для всего того, чего я не хотел помещать в эту самую голову. Люди считали это хорошим качеством, они хвалили меня за то, что я никогда ни о ком не говорил плохо. Мое поведение было вознаграждено, и я рано (очень рано), до того, как научился самостоятельно завязывать шнурки или правильно писать свою фамилию, научился использовать это в своих целях. Таким образом, я очутился там, будучи совсем неопытным завистником, и мне было трудно отличить это чувство от недоверия. Оба этих чувства стали для меня одним целым, когда я решил проникнуть в тайну, которую скрывал мой дядя Томас. Я не имел ни малейшего представления о том, что мог бы обнаружить, я знал лишь одно: он всего этого не заработал.