Выбрать главу

А она одними губами выговаривает:

— Пресвятая Дева Мария, спаси и помилуй…

К ней тихо подошел Дмитрий, остановился за спиной. Она резко обернулась, глаза горят неистово. Прохрипела:

— На колени! Грешница я, молись!

Опустился князь рядом с женой, а Катерина шепчет:

— Прости и помилуй, прости и помилуй…

Знает Дмитрий, в какой вине кается.

Тихо в замке, но в голове Василия отчего-то звон колокольный. Колокола бьют басовито, колокольцы-подголоски ведут хитро. Какой же это праздник?

— Почто отвернул ты, Боже, взор от меня? — промолвил Шуйский и приподнял голову. — Приехал ли Филарет?

Никто не ответил ему.

Слабеет мозг, нет сил. Но вот наконец мысль донесла знакомый образ Овдотьи.

— Овдотьюшка, — четко выговаривает Василий и плачет.

Может, оттого и вся его жизнь так горька, что нарушил он седьмую заповедь: «Не прелюбодействуй!»

Не в том ли причина потери силы духовной, что в жестокой вражде, как в котле, варился…

А сколь раз предавал забвению девятую заповедь: «Не лжесвидетельствуй!»

Видать, позабыл он, Василий, «Память смертную», пренебрег учением Христовым: всякий живущий о смерти помнить должен.

— Господи, — чуть слышно произносит Василий, — готов яз умереть, дай лишь храбрости. Верую в воскресение из мертвых…

И вдруг — будто варом обдало — вспомнил, как везли его варшавскими улицами: люд сбежался поглазеть на плененного московского царя, зубоскалили, перстами тыкали.

Затрепыхалось, забилось глухими рывками сердце. Перед Шуйским как наяву предстал окоем леса и до боли знакомая усадьба. Он силился вспомнить, где видел такое, но чей-то голос упредил: «Это твоя вотчина, Василий, родина твоя… Аль не узнал?»

Каневцы шли левым крылом коронного войска. В авангарде, далеко опередив сотню, ехал Тимоша, а с ним еще пятеро казаков. Малоезженая дорога вела краем леса, иногда, сужаясь, заводила в заросли, и тогда каневцы двигались гуськом.

— Ино степи днепровские, — сказал сивоусый казак Сероштан, — куда ни глянь, сердцу радостно.

Тимоша с ним не согласен. Степь хороша, особенно весной и в начале лета, в пору цветения. Но в знойную пору, когда выгорают травы и нет коням корма, беда куреням. Сколько раз Тимоша ловил себя на мысли, что, если поднять степь сохой и хлеб посеять, поди, добрый урожай выдался бы. Тимоша лес любил, сколько раз укрывал он ватажников и кормил…

— Хлопцы, — обернулся Тимоша к товарищам, — в лесу гляди в оба, как бы лихие люди не наскочили.

— У нас сабли вострые, — рассмеялся кривой казак.

Однако, когда каневцы въезжали в лес, старались держаться осторожно. Версты через четыре они снова развеселились, зашумели, и только Тимоша все осматривался. Хлестали по лицу ветки, хрустел под копытами валежник. На миг почудилось Тимоше, что он в Орле, у сестры Алены, она топит печь, и в огне потрескивают поленья…

Приближалось время к обеду, и решили дать лошадям отдых. На опушке казаки стреножили коней, достали из переметных сум сухари, вяленую с осени рыбу, сало. Поели, вздремнули. Тимоша пробудился от неугомонного крика сороки.

— Чуете? — сказал он.

— Зверь спугнул, — отмахнулся кривой казак.

Тимоша возразить не успел, как лес вдруг выбросил с полсотни ватажников с самопалами, топорами, кистенями. Каневцы и сабли обнажить не успели, как их уже свалили. И пролиться бы крови, но вдруг, перекрывая шум, раздался голос молодого ватажника:

— Тимо-оша!

— Андрейка!

А с другой стороны к Тимоше уже бежал и Артамошка…

Вскоре ватажники и каневцы сидели вокруг костра и делились воспоминаниями. А когда настала пора расставаться, сказал Тимоша каневцам:

— Вы меня, братья, в свой курень приняли, и с вами я судьбу делил. Но отыскались мои товарищи, с какими горькую чашу испил, и как мне ныне быть, посоветуйте?

Молчали каневцы, молчали ватажники. Наконец сивоусый Сероштан промолвил:

— Братство наше не по принуждению держится, и поступай, как твое сердце подсказывает.

Поклонился Тимоша:

— Передайте походному и куренному атаману: коль примут меня клементьевские мужики, останусь в селе с Артамошкой. Нет — ворочусь к вам, на Днепр.

Облокотившись на выскобленную добела сосновую столешницу, князь Трубецкой сидел в одиночестве в трапезной Донского монастыря, теребил рыжую, с проседью бороду, хмыкал недовольно.

В трапезной пахло кислыми щами и луком, но ничто не нарушало княжеские мысли. Даже заходившие в трапезную монахи не отвлекали его внимания.

Насупился Трубецкой, лик пасмурный. Да и как ему не хмуриться, года давно за сорок перевалили, своевольством Бог не обидел, оттого и Шуйского за царя не признал. Родом-то Шуйские ниже Трубецких, а, вишь ты, царем сел.

А сегодня воротился князь Дмитрий Тимофеевич из земского ополчения, и есть над чем задуматься. Встречался с Пожарским и Мининым. Воеводы приняли его радушно, потчевали хлебосольно. С Пожарским Трубецкой прежде дружбы не водил, но и неприязни не питал: как-никак род Пожарских от Рюриковичей, а Трубецких от внука Гедимина Дмитрия Ольгердовича. Встретились князья как равные, а вот Минина Трубецкой увидел впервые. Будто ничего примечательного, роста среднего, волосы стрижены низко, тесьмой перехвачены, бородка кудрявая, а вот гляди же, великую силу обрел нижегородский мясник. Пожарский и воеводы к его слову прислушиваются. Да и как иначе, когда Минин все это ополчение собрал, детище оно его. А в силе земской рати Трубецкой убедился: пешее и конное воинство с хоругвями и иконой Казанской Божьей Матери несколькими колоннами подтягивалось к Москве, занимало место вдоль стены Белого города до Алексеевской башни, что у Москвы-реки, а шатры Пожарского и Минина поставили у Арбатских ворот.

Ополчение укреплялось рвом и палисадом, пушкари ставили огневой наряд, готовились к бою.

В шатре у Пожарского, за угощением, Трубецкой предложил всему земскому ополчению передвинуться в табор казаков, к Донскому монастырю, но князь Дмитрий Михайлович наотрез отказался:

— Ты, князь Дмитрий Тимофеевич, прав, одним кулаком бить — удар сильнее, но, по моим расчетам, Ходкевич с обозом будет пробиваться в Кремль от Поклонной горы, и мы должны его задержать, не позволить гетману соединиться со Струсем. Мы принудим кремлевских сидельцев сложить оружие.

Трубецкой и обидеться не успел, как в разговор Минин вмешался:

— Может случиться и такое, когда гетман от Донского монастыря попытается прорваться, и тогда, князь, твоим казакам, что в Белом городе и Замоскворечье засели, горячая пора предстоит, а мы им поможем. Сообща станем бить Ходкевича…

Трубецкому Минин понравился, без хитрости, и говорил, будто совет держал.

Вспомнился разговор с Пожарским и Мининым, и Трубецкой с их доводами согласился, но на душе осадок горький. Пришлось признать, надежда быть первым воеводой не сбылась и попытка казаков прорваться в Китай-город и Кремль успеха не дала. Не казаки ныне под Москвой сила, а земское ополчение.

Подспудно ворохнулась подлая мыслишка: а не признать ли Владислава московским царем и объединиться с гетманом Ходасевичем?

Трубецкой гонит коварную мысль. Нет, он под Речью Посполитой жить не намерен. Надобно заодно с Пожарским стоять, Кремль очистить и Русь от иноземцев освободить, вишь, как они кинулись на ее земли; ляхи с литвой Смоленск и порубежье взяли, в Москву вошли, шведы в Новгороде хозяйничают. А что до царского престола, то решать Земскому собору.

На рассвете, оставив многочисленный обоз у Поклонной горы, хоругви двинулись к переправе. По правую руку темнели Воробьевы горы, поросшие лесом и травой. Остановились у Москвы-реки. На той стороне простиралось Девичье поле, в розовой утренней заре проглядывали колокольня и купола Новодевичьего монастыря.