— Боже мой, Мери! И эта веселость скрывает такое глубокое несчастье?
— Несчастье? Что может быть ужаснее известности, что мы должны умереть? А между тем это не мешает нам жить беспечно и весело. Надобно только забыть… эти детские бредни, Зоя; прости мне это слово.
— Забыть для того, чтоб жить весело?
— Чтоб не страдать.
— Чтоб не страдать? И ты это называешь жизнью? Не страдать, то есть усыпить душу? Но что же будет она, когда проснется для вечности, проспав все время, которое дано ей здесь для того, чтоб приготовиться к этой вечности? Блестящая бабочка не вспорхнет свободно и весело, если не перейдет чрез все фазы своего перерождения; душа твоя не вознесется свободно, если не исполнит условий земного своего существования: любить, бороться и страдать. Нет, нет, Мери; оставь мне мое страдание, мою любовь, мои воспоминания; это одно, что я вынесу сквозь все фазы земного моего заключения, одно, что принесу с собою в вечность…
Слезы лились по щекам бедной девушки. В первый раз Мери, почитавшая подругу свою уже совершенно исцеленною, говорила с нею свободно; до сих пор она только мало-помалу и слегка пробовала посвятить приятельницу свою в таинства своих понятий и образа мыслей, боясь явным противоречием и слишком новыми для Зои истинами раздражить слишком чувствительную восприимчивость бедной больной. Видя, что с некоторого времени Зоя была несравненно покойнее и казалась с каждым днем яснее и рассудительнее, она позволила себе говорить свободнее и испугалась. Волнение Зои, ее одушевленный взор и отрывистая речь напоминали приближение ее обыкновенного припадка…
Зоя родилась в маленьком городке. Мать ее, родом из Лозанны, была гувернанткой в каком-то знатном доме. У нее была на родине мать и множество братьев и сестер. По каким обстоятельствам она была вынуждена вызвать мать свою, до этого нам нет нужды; дело в том, что она вызвала ее в Петербург, где бедная женщина скоро потеряла здоровье, так что дочь принуждена была содержать ее своими трудами. В непродолжительном времени, однако, это положение сделалось довольно затруднительным для гувернантки. К счастью, в это время сыскался жених, отставной армейский полковник, который предложил матери уголок в своем доме, а дочери — почетный пост городничихи в каком-то уездном городе.
Полковник был добрый человек, весельчак, немного плешив, но это нисколько его не портило; напротив, открытый лоб его казался оттого только шире, возвышеннее, и хотя до сих пор это никого еще не заставляло предполагать в городничем поэтическое призвание, что, впрочем, быть может, и не шло к настоящему его положению, однако нимало не вредило важности, которую он придавал себе, когда принимал городского главу, ратманов{64} и проч. В обществе он был очень любезен — за картами, иначе его не видали. Человек деловой, он оставлял дела только для бостона и бостон для дел и в потерянные минуты, то есть когда не трудился для блага общества или не сидел за картами, говорил или о ремизах, или о губернаторских предписаниях. Домик у него был хорошенький; в домике всего довольно, и даст иногда вечер, право, любо-дорого смотреть.
Враги говорили о нем… но чего же не скажут враги? В городе им были довольны, на притеснения и проволочки никто не жаловался, а дома? Судите: взять бедную жену и в приданое тещу, которая, как говорили, никогда не раскаивалась, что поехала к нему. Впрочем… бедная женщина! ей некогда было и раскаиваться: года через два после ее приезда на конце городского кладбища, в самом углу, ее схоронили, как иностранку, подальше от православных…
Тяжела была эта потеря для дочери; но ко всему можно привыкнуть. Швейцарка привыкла и к уездному городу, и к своему важному посту городничихи, привыкла также и к однообразным полям, окружавшим городок, и если когда случалось ей в разговоре занестись в старину и при словах: «ледяные вершины, голубые воды, озера и т. п.» — заплакать, к великому удовольствию и смеху стряпчихи, казначейши и особенно секретарши, которая представить себе не могла, как можно быть так малодушною, — то это было не надолго, мгновенно и редко. Кажется, что под конец самое желание увидеть родину умерло в душе ее. Быть может и то, что желания, не питаемые надеждою, гаснут в сердце человека, как светильник, лишенный масла, — но гаснут не так ли, как гаснет вечерняя заря, предвещая наступление ночи; как падает неразвернувшаяся почка с растения, слабеющего на враждебной почве? Может быть, и так, потому что в непродолжительном времени, однако через несколько лет, близ уединенной могилы в углу городского кладбища возвысилась другая…