Выбрать главу

— Лошадей! — крикнул Гаврила Михайлович, повелевая взять для себя лошадей с конюшни сестрицы-генеральши. И их взяли; запрягли шестерик в колымагу, и Гаврила Михайлович съехал с сестрина двора, оставляя позади себя разор и сумятицу, как после татарского погрома.

Что Гаврила Михайлович не жалел лошадей сестрицы-генеральши — это правда; но что он прибыл к своему знакомцу уже очень спустя после обеда — и то была истина. Еще скорее прежнего раза, дав перекусить людям и в чужую крашеную тележку запрягши своих лошадей, Гаврила Михайлович прямо из колымаги пересел в нее, не ступивши ногой на порог дружеского дома, не попросивши для себя стакана кваса! По счастью для людей и лошадей Гаврилы Михайловича, дома у него не зевали. Подстава тому и другому выставлена была верст за двадцать на постоялом дворе, и сам старик староста, с шапкою в одной руке и с фонарем в другой, перестрел Гаврилу Михайловича в глухую ночь среди большой дороги и доложил, что вот он так и так распорядился.

— Умно! — сказал Гаврила Михайлович. — А люди где? Какие вести? Подавай сюда!.. Эй вы!.. — кричал Гаврила Михайлович, подъезжая к постоялому двору, и человек больше двадцати высыпало на голос барина. Собеседник Гаврилы Михайловича был также здесь. Он тем случаем травил зайчишек, как говорил он, чтобы не попусту пропадало время.

— Вести какие? — спрашивал Гаврила Михайлович, становясь в сенях и на одном месте разминая ноги, отекшие от долгого сидения.

Но вести, видно, были нерадостные, потому что всякий искал схорониться за спину другого и не вызывался отвечать.

— Да что, батюшка Гаврила Михайлович! — сказал собеседник. — Тут такие вести, что просто чудеса воочию совершаются. Не в том дело, что украл; а в том дело, как концы схоронил. А Марк Петрович просто аль в огне их сжег, что и пепелу не оставил, или в море потопил, а на земле следу нет. Как ты изволишь, батюшка: нет следу!

— Говори! — отрывисто сказал Гаврила Михайлович.

— Я-то говорить буду, — продолжал собеседник, говоривший вообще довольно флегматически. — Да что говорить, Гаврила Михайлович? Нечего говорить. Приехали к попу, поп дома без ряски сидит и в обедне, значит, не был, потому что сапог нет. И празднику не рад, по той самой, изволите знать, поговорке: кто празднику рад, тот до свету пьян. А наш поп светел, как стеклышко. Только увидел нас, обрадовался. «А что, молодцы? — говорит. — Ай повенчать кого! Можно. Только, — говорит, — сейчас снимай, ребята, кто-нибудь сапоги и давай мне. Попу без сапог венчать нельзя». Ну, так сами вы судите, батюшка! — говорил собеседник. Был ли бы поп без сапог и усидел ли бы он без радости в праздник, коли бы Марк Петрович только одним глазом заглянул к нему?

«Не был… не усидел бы поп!» — решительно говорил про себя Гаврила Михайлович.

— А что бы дело было без всякого опасства, — продолжал собеседник, — мы и на том не стали, а попа к себе и без сапог взяли. Он и теперь у вас на радостях без горя в флигельке сидит.

— Дать попу сапоги, — обратился Гаврила Михайлович к старосте, отдавая приказ, — и другого прочего, что дается: муки, крупы, сала. Отправить его на подводе и сказать: буду ехать, нарочно заеду посмотреть, чтоб он не пропивал сапог, или пусть больше не прогневается, сухаря не дам. Дальше что? Говори! — обратился Гаврила Михайлович к собеседнику.

— И дальше говорить нечего. Засели ребята в леску. Ждать-пождать, едет тройка рысью; седоков нет, и кучер завалился под полость на сено, спит. Оступили ребята — кучер Марка Петровича, что второй по конюшне. Начали его будить; а он спросонья набранил их — и только.

— А коляска? — спросил Гаврила Михайлович.

— А что в коляске, коли она вам пустая? — немножко разгорячался собеседник. — И коляска приехала во двор прямо к сараю. Кучер выпряг бурых чертей и почал ими дивить людей: по два человека каждого демона стали проваживать. Вот вам, батюшка, и коляска! И опричь того во все стороны рыскали: ни слуху ни духу… Ни птица не перелетала, ни зверь не перебегал; а овин между глаз сгорел, и курева нет!