Но время летело: первая минута опьянения прошла, настала вторая эпоха любви, эпоха моего перерождения. От частых бесед с Зенаидой рассеивался туман, тяготевший дотоле над моим разумом; понятия мои прояснились под влиянием ее чистой, юной, теплой, сильной души; я прозревал, как слепорожденный, когда врач срывает плеву с очей его; постепенно разверзался передо мной новый, нечаянный мир, — мир не вымыслов, не фантазий, а прекрасных истин, высоких страстей, мир изящества, поэзии, всего, что облагораживает и счастливит душу человека… С каким благоговением проникал я в его таинства! С какой гордостью восставал из угнетавшего меня ничтожества и, наконец, как пересозданный, взглянул я на мир божий!.. Все тогда преобразилось во мне и вокруг меня. Впервые ощутил я в себе мысль добродетельную и деятельную, силу воли, чувство изящного и в восторге пал в прах перед могуществом всезиждителя, постигнув дивное совершенство творения, загадку нашего бытия, высокое предназначение человека. Я сделался лучше, возвышеннее, добрее к людям, довольнее собой… С каждым дыханием я впивал в себя новую жизнь, я одушевлялся новым сочувствием ко всему окружавшему, и то сочувствие, сообщаясь целой природе, вызывало ее отголосок. Все дышащее и недышащее принимало привет мой, все ответствовало понятным для меня языком… Казалось, душа моя, только что родившаяся к бытию, освещала весь мир лучами красоты своей, и он, согретый ее теплотою, подобно статуе Мемноновой{41}, отзывался на первый луч ее небесною гармонией.
Прежде я не знал, как отрадна справедливая гордость самосознания, и, вопреки моему самолюбию и полной независимости, рабски зависел от мнения людского; не раз действовал против собственного убеждения из жалкого соревнования товарищам в жалкой философии, искаженной или, лучше сказать, пересозданной на бивуаках лихими наездниками и рубаками. Прежде я не подозревал даже тех утешений, которые даровал нам господь в нашем внутреннем, недремлющем я, не в том суетном потворнике страстей людских, неугомонном прославителе наших бывалых и небывалых деяний, которое в вечном разладе с совестью живет на языке и трубит всем в уши баснями, тешащими только его самого, но в строгом аргусе и судье, не покорствующем ни перед законами света, ни перед велениями судьбы, в непреклонном неподкупном хранителе небесного зерна, напутного дара божия при вступлении нашем в жизнь, которое, не заглохнув в тернии и уцелев от хищных птиц, зреет в груди человека на опору ему в угнетении, на радость и спокойствие в самых горьких бедах.
Изредка, еще в первое время моей юности, при взгляде на стройное величие природы или при сочувствии к творениям великих поэтов, я ощущал в себе тайное беспокойство, тоску по чему-то родному. Мне приходило желание стряхнуть с себя гнет жизни существенной и искать приюта в сферах, менее подвластных расчетам, искательствам, в сферах, свободных от тиранства, мод и приличий, от их глупцов-законодателей, от рабской точности их мудрецов-исполнителей; но то было желание темное, мимолетное, сходное с тем безотчетным чувством, которое я испытывал во Швейцарии, когда, бродя в горах, усталый и одинокий, склонялся случайно с выси заоблачной над бездною и, обвеянный могильной тишиной, мраком бездонной глубины, не изведанной от дня мироздания, порывался ринуться в недра ее, с чудным замиранием в груди, с трепетом, будто предвещающим блаженство. Желание то, едва мелькая в идее без формы и без сил к исполнению, разлеталось при самом рождении; вторая мысль снова увлекала меня в водоворот, не менее опасный, но не столь ясно видимый, жизни и света.
Впоследствии даже эти порывы стихли в душе моей; чувство прекрасного остывало в ней от беспрестанных столкновений с людьми глухо-слепыми для всего возвышенного и изящного; благородные понятия мои притуплялись, идеи суживались и, наконец, совершенно ограничились тесным кругом бивуачной жизни.
Теперь в присутствии Зенаиды воскресли во мне убитые светом чувства, ожила энергия воли; мысль, так долго дремавшая под спудом убогой вседневности, проснулась, вскипела новою силой, но я не рвался уже в будущее, не томился страстным, беспокойным любопытством, которого цели мы сами не можем истолковать; при ней стихло во мне стремление к недосягаемому, не было места тоске и порывам, я все нашел, все уразумел, отдыхал, упивался настоящим, настоящее наполняло всякую минуту существования, всякую частицу моего бытия неземными утехами.