Выбрать главу

— Я пойду,— обещала Юля.— Пойду, пойду. Вот только отогреюсь немножко. Еще капельку отогреюсь и пойду. Правда, спать ужасно хочется.

— Нельзя спать.— Голос Гриневича странно настойчивый.— Нельзя тебе спать. Ты разве не знаешь: если во сне тепло приходит, значит, замерзаешь. А тебе обязательно жить надо.

— Почему мне? — просто так спрашивала Юля.

— Потому что,— Гриневич обернулся к ней и посмотрел в глаза,— потому что я тебя люблю.

— Ой, Женя! — Юля ткнулась лицом в его шинель, счастливая, как только может быть счастлив человек.— Ой, Женя!...

Что-то заставило ее вздрогнуть, Юля стала поднимать голову.

— Женя, а ведь вы ране...

Юля, не открывая глаз, выбралась, отталкиваясь руками, из берлоги. Села на краю, готовая свалиться. Сон еще не оставил ее, она еще ощущала ладонями сукно шинели Гриневича.

Открыла глаза. Мертвая белизна снега вокруг, холодная тишина —и никого рядом! Ни-ко-го!

Юля оглянулась, не веря. Ни костра. Ни Жени, Снился! Он только снился!

Боже, как хочется снова съехать в черную берлогу и уснуть! И не тревожиться ни о чем! Уснуть! Спать! Она проснется!.. Сон кажется таким дорогим, что за него и смертью заплатить — не много. Может быть, как раз...

И Юля поддавалась. Сон наваливался медведем— огромным, тяжелым, душным... Юля сползала в берлогу, сворачивалась калачиком...

И тут же над ямой склонялся Гриневич;

— Ну что же ты, Юля! Тебе нельзя спать! Нельзя, понимаешь?

Снова вылезала из берлоги, сидела, с трудом осмысливая случившееся. Зачем это? Почему? К чему?.. И понимала: надо встать и идти. И начинала тогда плакать, всхлипывать. Как девочка — обиженно, долго, упрямо.

И все-таки поднималась. Шла.

Оглядывалась — казалось, что, каким-то чудом спасшись от немцев, Гриневич идет по ее следам. Останавливалась, вслушиваясь в тишину, надеясь услышать шаги. Даже один раз крикнула негромко, позвала:

— Эй! Эй!

Того, что призывало лечь и уснуть, было больше, чем того, что двигало ее вперед.

Бесконечность леса, бесчисленность деревьев, стоящих у нее на пути, неизменно резкая белизна снега—снег еще и вязал ее шаг, усталость нескольких дней и бессонные ночи, голод — о, как всего этого было много, как достаточно, чтобы согнуться, подчиниться, лечь и уснуть.

Но в уставшем теле, отравленном, пропитанном усталостью до последней клетки, пульсировал какой-то упрямый комочек, который снабжал ее искрами энергии.

Скоро Юля перестала видеть лес — не было больше деревьев, кустов, сугробов, темно-зеленых елей и светлых стволов осин, не было белых и черных ям, не было воздуха, неба — все стало однообразной серой массой, в которой она упрямо продвигалась вперед, в которой вязла, которую преодолевала.

Да и сама она к этому времени превратилась в механизм, способный, пожалуй, только на это, почти инстинктивное продвижение вперед. Все ощущения ее были погашены, кроме одного — регистрирующего шаги. Еще один, еще, еще...

Притупились чувства голода и холода, ушел страх встречи со зверем, ужас одиночества в огромном лесу оставил ее; в померкшем сознании теплился только огонек движения.

И стоило ей привалиться спиной к дереву и закрыть глаза, стоило только опустить веки, как сознание мгновенно погружалось в темноту. Но в то же мгновение вспыхивала перед глазами картинка, которую память вытаскивала из своей картотеки так же наугад, как ученый попугай —бумажку с предсказанием судьбы.

И столь неожиданна была в темноте эта вспышка памяти, что Юля пугалась — вздрагивала.

...Цирк! Смешной Карандаш бежит по арене, догоняя собачку, падает, спотыкается о собственную ногу,— а собачка хватает его котелок и убегает. Цирк смеялся. Сосед сзади хохотал так громко, что Юля даже оглянулась — разинутый грохочущий рот...

И вдруг издалека раздался знакомый крик:—Пошли!— Мужчина закрыл рот, привел лицо в порядок, даже проверил его рукой, потрогал подбородок и встал. И вся публика встала, направилась к выходу. И Карандаш, заметив, что все встали, вскочил. Одернул пиджак и пошел вслед за всеми... Оглянулся, увидел Юлю, поманил пальцем...

Юля открывала глаза — все тот же черно-белый, теперь, к вечеру, все более сереющий лес.

А в следующий раз, когда она закрыла глаза, увидела пламя: высокое —до звезд. Целая стена пламени. Это горит деревня. Вечер — и красно и желто освещен снег, по которому идет группа партизан. Они уходят, оглядываясь, от зажженной ими деревни, к лесу, к темной его полосе; тени их, отброшенные пламенем, ползут далеко впереди.

Желто и красно освещены сосны, за которыми стоят партизаны. Они глядят на пожар; их лица раскрашены пламенем; пламя словно бы сменяет гримасу за гримасой на их лицах...

А еще у одного дерева увидела она...

...Солнце, солнце, горячее солнце! На земле им обласкано все до последней травинки. Ослепительно блестит река. На песчаном берегу сидит на корточках спиной к ней девушка и плоско хлопает ладонью по воде. Из-под ладони вода выпрыгивает стеклянными шариками, которые катятся по поверхности, как бусинки.

Открыла глаза — девушка не исчезла. Повела взглядом по лесу — взгляд понес по деревьям тающую девушку, реку, солнце, пока не исчезли: остались деревья, снег...

После сказочно ярких и неправдоподобных видений страшно было снова оказываться среди тех же — неизменно тех! — деревьев и снега.

Уже темнело, и она ясно понимала, что еще одной ночи ей не выдержать.

Шла.

И когда уже совсем стемнело, Юля оказалась на широкой просеке. Даже отшатнулась — открывшееся перед ней белое пространство встало стеной. Стена будто опрокидывалась на нее, наваливалась.

Почти рядом с лесом шел санный след. Свежий. Юля потрогала след, сняв варежку.

Кто? Наши? Немцы? И куда идти? Налево? Направо?

Не могла по следам копыт определить направление— тут нужно умственное усилие, а она не была на него способна. Сидела на снегу, глядя на ясный след подковы, и все не могла выяснить, куда же шла лошадь. Злилась на собственное бессилие, даже всхлипывала, злясь. Потом — с трудом — поняла. И пошла по следу из последних сил.

Все больше темнело, надо было спешить. Идти теперь было легче, вот только сил уже не осталось.

Споткнулась — упала. И поползла, не в состоянии встать, плача от обиды.

Из-за деревьев вышла темная фигура с автоматом, голос произнес уставное:

— Кто идет?

Она приподнялась на руках.

— Свои! Здесь я! Партизанка...

Фигура приблизилась. Валенки, полушубок, шапка. Звездочка!

— Ну,— наклонился,— давай руку.

Подняла было, но подломилась другая рука — упала лицом в снег.

— Ох! Да ты, я вижу, без сил. Ну, давай... Подхватил под мышки, стал поднимать...

На солнечной поляне, чуть в стороне от бывшего партизанского лагеря, сидели, дожидаясь Юлю, дети и муж. Иван и Наташа скучали; Иван, нервничая, поглядывал в сторону, куда ушла жена; Наташа разделась и загорала, отгоняя комаров.

Хозяйственная Надя собирала малину в полиэтиленовый кулек. Валерка нашел ржавую саперную лопатку и пытался раскопать завалившуюся землянку метрах в двадцати от поляны. У него было полно трофеев: винтовочный ствол, патроны, осколок мины, котелок... Мать он увидел первый.

Юля медленно шла по лесу, то освещаемая случайным солнечным лучом, то почти исчезающая в зеленом сумраке.

Боже, как много, оказывается, было в ее жизни! Как далеко и как близко, оказывается, была война!

Она подходила к партизанскому лагерю, к останкам его, к кладбищу, похоронившему и хранившему ее прошлое, часть ее жизни, юность, ключ к жизни дальнейшей.

Лес помнил...

— Ма! — закричал Валерка издали.— Смотри, ма!— и потряс ржавым винтовочным стволом в одной руке и патронами в другой.

Беспокойно и вопрошающе смотрел на жену Иван.

— Что так долго? Ответила спокойным взглядом:

— Все в порядке, Иван.

— Мама, скоро домой? — кислым голосом спросила дочь.— Мне уже надоело здесь.

Юля подошла к сыну.

— Ну-ка покажи, что нашел. Это выбрось,—распорядилась, увидев патроны,— опасно. О-о, винтовка!— и вдруг оживилась:—Иван! Может быть, это та самая!