Выбрать главу

— Какая — та самая?

— Понимаешь,— смешно, конечно, но я вспомнила, что дядя Федор —он тогда рядом с нами шел — потерял здесь винтовку. Сало он не забыл, а винтовку оставил. Ох и ругали его! А вдруг это

она?

— Все вспомнила?

— Все, Иван.— Притронулась к его руке.— Спасибо.

— Мам, а что это за винтовка?

— Обыкновенная трехлинейка. Затвора нет... В армии давно уже другие.

- Мам, а мы возьмем ее?

— Ну, зачем...

— Домой? — спросил Иван.

— Да,— освобожденно, легко ответила Юля.— Да, домой. Домой,— чему-то подведя итог, сказала она.

— Ну, пошли тогда! — громко распорядился Иван и наклонился за сумкой.

— Если бы несколько дней здесь, я бы все раскопал,— жалел Валерик.— Может, нашел бы что.

— А что тебе нужно?

— Ну, пистолет нашел бы. Или еще что. Ма, я еще покопаю! — побежал к землянке.

Обвела взглядом лагерь. Бежало по цепочке воспоминание от звенышка к звенышку, бежало, не останавливаясь; ровно освещались звенья...

То видела она страшный лес, когда осталась в нем одна, то костер и лепешку на саперной лопатке. Спящего Гриневича, Нину. Партизанский лагерь до атаки немцев — воспоминание бежало назад.

Увидела, как они едут в поезде.

Потом — не в силах удержать инерции — увидела еще раз разгневанное лицо Ивана, в тот день, когда сказала ему об измене.

И наконец Юля увидела Алексея. Он стоял, прислонившись к стене, сложив руки на груди. Он был зол и ждал последнего ее слова. Она его произнесла. Увидела, как сощурились Алексеевы глаза...

Встревоженно позвала сына:

— Валерик! Валерик, иди сюда! Тот высунулся из ямы.

— Там мины могут быть! Ну-ка иди сюда! Валерик нехотя вылез.

— Какие тут мины! Нет тут никаких мин. Я, может, пистолет бы себе выкопал.

— Он тебе не нужен. Как можно — пистолет!

— Мы бы в войну играли. Пах! Пах! — водил он рукой, стреляя в разные стороны.

— Идем, идем, папа, наверно, сердится...

Замечательны звуки просыпающейся деревенской избы.

Еще рано, еще чуть только рассвело, но вот уже заскрипела, отворяясь, дверь. Лязгнула щеколда в сенях. Скрипнула половица. Зазвенело ведро. Звякнул тяжелый засов коровника. Встречая хозяйку, шумно вздохнула и промычала корова. Переступила ногами. И вот послышался звон бьющих в дно ведра упругих струй молока...

Звуки следуют друг за другом в строгой очередности; она вековечна, эта очередность, она почти обрядна. Неторопливые звуки рождают в душе удивительное чувство покоя; звуки мира, неспешного ежедневного труда, который своей неторопливостью и обязательностью на самом деле напоминает обряд, чье, может быть, вторичное назначение—лечить душу...

Еще сквозь сон Юля слышала, как прогоняли мимо избы стадо, звенели колокольца, мычали коровы, покрикивал пастух. Тетя Маруся вывела и свою корову, пустила ее в стадо, видно, подталкивала, напутствуя ласково:

— Ну, иди, иди уже, нечего тут, ишь, разленилась, иди...

Потом Юля услыхала и голос мужа:

— Доброе утро, Марья Ивановна!

— На рыбалку собрались?

— Ага. Вон червей каких накопали. Утро уж очень хорошее.

— Хорошее; день будет нынче ласковый, дай бог, дай...— слова тети Маруси, как обычно, перешли в неясное бормотание, с каким она и ходила по избе или по двору.

Юля открыла глаза. Шло то изумительное деревенское утро, когда каждый звук, каждая замеченная мелочь лишь добавляют к светлой и покойной радости, родившейся еще во сне и укрепившейся, стоило открыть глаза. Эта радость нарастала вместе с солнечным светом, все больше наполнившим комнату через маленькое окошко, заставленное геранью; солнце веселым блеском зажигало один за другим предметы: ножницы на подоконнике, пуговицу ее халатика, лежавшего на табуретке... Она нарастала с каждым вздохом, легким, свободным, сладким — в комнату лился воздух утра, чуть прохладный, приносящий влагу и запах близкого пруда, чистой листвы деревьев, травы, дыхание полей и леса...

Все было в порядке — на душе и в природе; и никуда не надо было спешить, что-то делать, о чем-то заботиться...

И мысли улеглись — каждая на свое место, и не было ни одной тревожной...

Приятно было ощутить босой ногой мягкий старенький половичок у кровати, приятен был даже скрип половицы, приятно было услышать тиканье маятника.

Выскочила кукушка, чтобы прокуковать шесть часов, но вместо нее, давно уже потерявшей голос, за окном громко заорал петух.

(Бог мои, как редки у нас такие утра,— может быть, одно пли два случается за всю нашу жизнь...)

Набросила халатик поверх ночной рубашки, вышла па крыльцо.

По дороге мимо двора важно шествовал к пруду отряд гусей.

Улыбнулась им, их важности и целеустремленности.

Поросенок направился было к собачьей миске, но пес выскочил из будки и — надо же защищать свое добро — тяпнул поросенка за ухо, а когда тот; кинулся, вереща, бежать, еще и куснул нахаленка за хвост.

Поросенок долго и обиженно жаловался в другом углу двора на обиду, а пес, немедленно позабыв пустячный этот эпизод, уже вилял хвостом, приветствуя Юлю.

И это вызвало улыбку.

Пруд был рядом, пошла неспешно к нему.

Половину пруда покрывала ряска: рыбаки сидели под старой ветлой, они были неподвижны, неподвижны были и поплавки. Рыбаков было трое: третий — соседский мальчишка Венька, с которым подружился Валерик.

Неслышно подошла к ним, присела, стала, как и они, смотреть на поплавки.

— Па, может, червяка сменить?

— Только что менял, хватит. Валера чуть подергал удочкой, поплавок проехал по воде.

— Вень, а ты говорил, что и карпы тут есть?

— Есть. Дядя Семен весной вот такого вытащил.

Так то ж весной.

— А что, летом нельзя, что ли?

Строй гусей подошел к пруду и стал опускаться в воду. Все трое повернули к ним головы и увидели Юлю.

— О, мама!

— Встала? — и отвернулись к своим поплавкам.

— Хорошо как сегодня! — ответила Юля.

Гуси поплыли. Они скользили по глади и были похожи на белопарусную эскадру.

— Просто чудо какое-то! — не выдержала Юля.— Да посмотрите же вы на них!

Гуси направлялись в их сторону.

— Рыбу испугают,— сказал Иван.— А ну прогони.

Валерик встал и швырнул в гусей комком земли. Всплеск встал перед флагманским гусем. Тот отвернул. Эскадра сломала плавную свою дугу.

— Недолет,—сказал Валерик и взял другой ком.

— Не надо! — остановила его Юля.— Очень красиво.

И тут на берегу появилась эта страшная старуха. Кое-как одетая, седая, растрепанная, с марлевым узелком в одной руке и палкой в другой. Старуха была чем-то взволнована.

— Надо людей позвать! — бормотала она, топчась на месте.— Надо людей позвать! Людей!..

Четверо испуганно уставились на старуху. А она, обведя всех взглядом, остановила на Юле зоркие, цепкие глаза, выделяя ее из всех,— глаза укоряющие, неожиданно трезвые. Сделала шаг к ней, схватила за кисть по-птичьи сильной, сухой и холодной рукой.

— Ты! — сказала она, забрасывая голову, чтобы видеть Юлины глаза.—Ты!

— Что, бабушка? — чувствуя, что теряет сознание, спросила Юля.

Но голова старухи запрокинулась еще больше, она бросила Юлину руку, взмахнула узелком.

— Людей,— забормотала снова.— Людей!..

— А мы что тебе — не люди? — вскочил Иван.— Вот карга!

Старуха резко повернулась и, нелепо размахивая палкой, словно отгоняя кого-то и судорожно забрасывая голову, ломаясь в поясе, ушла.

— Кто это? — чуть не закричала Юля.— Что с ней? — Жутко веяло от этой страшной всклоченной старухи, ворвавшейся в чистое, радостное утро.

— А, сумасшедшая одна,— охотно рассказывал Венька.— Она давно уже,— успокаивал он,— она с войны такая. Когда деревню бомбили, ее... это... контузило. Она не наша, ивакуиралась с дочкой, а тут немцы. Дочку убило, а она повредилась. Так и осталась в деревне. С узелком ходит — все ивакуируется с тех самых пор,— даже усмехнулся Венька, говоря про эвакуацию.— Избу ей дали, старую — так она окна крест-накрест бумагой заклеила, говорят, от бомбежки...