Служить для «потехи», для карьеры он не желает; он «упирается руками и ногами противу наград» («Я не позволю никому попрекать себя, чтобы я получал более чем заслужил, более чем люди, которые работают больше меня. Это чувство для меня в такой мере нестерпимо, что мне без всякого сравнения гораздо легче перенести обратное положение дела»); он предпочитает «обвестить жадную к новостям публику о немилости, в которую впал» — «люди с жадностью кинулись воспользоваться горестным положением моим… они громко, дружно и гласно изъявили восторг свой, поправ копытами все, что есть на свете для человека святого»[70] (а в благодушном-то райке про Оренбург: здесь «бог его благословил», «он всем был мил»…).
Военный губернатор не посчитался с Далем, не увидел в его советах «личной привязанности и благодарности» («Какие отношения, сударь? Я думаю, рапорты!»); приказано было выступать в поход.
«Я отнюдь не хотел быть в числе охотников, — признается Даль, — хотя и пошел охотно, когда сказано было: иди. Личная привязанность и благодарность моя за много добра заставляли меня почти желать, чтобы я при назначении этом не был обойден; а уверенность, что во мне не может быть никакой нужды, побуждала отвечать на вопрос: хотите ли идти? — Как прикажете, как угодно».
Из Хивинскою похода, когда лютые морозы и глубокие снега остановили войско, когда «люди голодали, болели, гибли», когда, чтобы хоть немного согреться, жгли на кострах лодки, канаты, снаряжение, когда тысячи верблюдов пали в степи, белыми холмиками отмечая путь отряда, Даль писал, что «все это можно и должно было предвидеть», если бы губернатор не слушал советчиков, объявивших поход «прогулкой».
«Послушали бы меня, глупого, были бы разумны», сердито бормочет Даль; но и теперь еще, утонув в снегах, кое-кто (и Перовский в том числе) надеется «кончить и воротиться весною в Оренбург»; Даль молчит, «чтобы не быть зловещим петухом».
«Если бы я был здесь нужен, или в особенности полезен — я бы не жалел о том, что покинул престарелую мать и малолетних детенышей», — пишет Даль. Но он считает себя «почти излишним, потому что каждый грамотный человек мог бы написать 12 или 15 номеров бумаг». Опять те же слова: «Нужен», «полезен», «излишен», — привлекает внимание ход рассуждений Даля.
Даль оказался нужнее в походе, чем предполагал, — он ведь умел не только бумаги переписывать; лечил цинготных и обмороженных, придумывал из имеющихся под руками снадобий «омеопатические» лекарства; в истории военной медицины остались изобретенные им подвесные «койки» для перевозки больных на верблюдах.
С отрядом Перовского отправился в поход молодой петербургский художник Василий Иванович Штернберг; он, правда, был в пути всего три дня и, по словам Даля, «раздумав дело, еще вовремя воротился». Но и за три дня Штернберг успел сделать несколько акварелей; на одной изображены в палатке у костра некоторые участники похода: П. Чихачев, В. Даль, Н. Ханыков, А. Леман, — имена в русской географии и этнографии известные. Был еще не попавший на картинку астроном Васильев.
Каким образом все они собрались в одной палатке посреди заснеженных степей? Тут, наверно, и просвещенность Перовского помогла — он постоянно заботился об изучении и описании «вверенного ему» края; и без влияния Даля не обошлось — именно он (не по воле начальства, но по воле сердца) взвалил эту губернаторскую заботу на свои плечи, претворил ее в дело. Тут, наверно, оказалась «при чем» даже легкомысленная надежда, что поход обернется «прогулкой», — почему бы не пригласить «прогуляться» до Хивы нескольких ученых, по дороге можно провести необходимые наблюдения в неведомых доселе местах, наблюдения пополнят описание края. Ученые остались учеными: в тридцатиградусный мороз, на жгучем ветру — «не для муки, для науки» обитатели «Далевой палатки» (они ее называли «вертепом») занимались своим делом; о пользе, ими принесенной, нельзя забывать при общей оценке этого похода-поражения. Здесь не было совершено так называемых открытий, но едва ли не все, что удавалось узнать, было новым, неизвестным прежде; и каждый из обитателей «вертепа» был не географом, зоологом, минералогом или медиком — каждый был и тем, и другим, и третьим, — естествоиспытателем в самом широком смысле этого слова.
У Даля к тому же свои заботы — тетради его пополняются песнями, сказками; да не только русскими или казахскими. «Прислушайтесь, — пишет Даль о своей палатке, об «ученом вертепе» в безграничной, заснеженной степи, — прислушайтесь, и вы услышите английский, испанский, немецкий и французский языки, малороссийские, персидские и русские песни, татарский говор». Даль поставил себе цель «переписать от слова до слова и перевести на русский язык» спетую денщиком-казахом героическую поэму «в презамысловатых стихах, с бесконечным ожерельем прибауток, с рифмами, с песнями, с припевами»: «Я… удивился необыкновенному сходству духа этой сказки и самого рассказа с русскими богатырскими сказками».