Выбрать главу

Политрук закончил свою короткую речь.

«Ну, давайте», — сказал старшина, и Пауль подумал, как же это, неужели прямо вот так, прямо на эти лица бросать землю, ведь трудно будет дышать и вообще… Но лица прикрыли пилотками, и вот уже посыпалась земля, и вот уже не стало видно ни лиц, ни вдавившихся под комками земли пилоток, и плечи закрывались землей, и руки, а Пауль, отчего-то дрожа, все бросал и бросал землю на Васины сапоги, потому что не мог заставить себя бросить ему землю на лицо, или на грудь, или на руки. Он бросал и бросал землю, пока наконец воронка не превратилась в невысокий продолговатый холмик, больше похожий на приподнятую широкую грядку, чем на могилу. Тогда он, как и все, остановился и посмотрел на эту ровную грядку, глотая и глотая застрявший в горле комок, потом вместе со всеми выстрелил из своего карабина вверх, салютуя оставшимся лежать здесь навсегда.

— Матери-то какое горе, — подошел к Паулю Надькин. — Дите ведь совсем, а?.. Ну что ж, прощай, Вася, сынок наш. — Он подправил лопаткой край могилы. — Пойдем, Ахмедыч. Завтра, наверно, опять вперед, кой-что сделать надо еще да и отдохнуть. У нас-то хоть не так много, а пехоты видел сколько лежало?

Только на следующий вечер Пауль вспомнил про письмо, которое еще оставалось у него от Васиных документов. Он достал его, передал Надькину.

— У Васи в кармане было, — сказал он. — Может, домой послать?

Надькин повертел листок бумаги с чернильными размывами — письмо было написано химическим карандашом — и сказал:

— Давай-ка прочитаем, что наш Василь пишет.

Он развернул листок, а Пауль вспомнил, как долго и старательно Вася писал это письмо, полулежа на земле и положив бумагу на снарядный ящик, как то и дело слюнявил карандаш, отчего под конец пухлые детские губы его стали в середине совсем фиолетовые.

— «Здравствуйте, мама, Маня и Лидка, — читал Надькин. — Ваше письмо я получил вчера. И от бати получил вчера письмо. Так что когда читал, будто все мы опять вместе были, на крыльце дома сидим и разговариваем. Батя пишет, что рана у него совсем зажила, и ходит он как ничего и не было, только когда по этому месту чем-нибудь заденет, то прямо темно в глазах. Наверное, пишет, это нервы оттуда вывернулись и так и торчат. И еще он пишет, что недалеко от меня воюет и, может быть, как-нибудь навестит меня, если удастся. У меня тоже все хорошо. Позавчера старший сержант Надькин поручил мне сделать сообщение о героическом труде в тылу, ну, я подготовился по газетам и сделал, а он потом при всех сказал: «Молодец, Василий! Толковый ты малый». Он у нас добрый и умный, он учителем работал, я писал уже. Он даже для офицеров кружок ведет, краткий курс партии изучают. А Ахмедов наш недавно конины нам наварил, лошадь раненую пристрелили, а потом с салом поджарил. Так вкусно было! «Это, говорит, у нас, азербайджан, национальный блюд такой». Он у нас веселый и все умеет делать.

Маня, я давно хотел написать, что когда на фронт уходил, цветные карандаши на чердаке спрятал. Там в углу, где кошка гнездо всегда себе делает, под кирпичом лежат. Ты возьми их, в школе пригодятся. Или Лидке дай, чтоб ей не скучно было одной дома сидеть, когда все уйдете. И пусть не ревет одна-то, большая ведь, скоро тоже в школу идти. А я ей, вернусь, куклу привезу. Вот только немцев добьем — и привезу. Так и скажи ей.

Ну ладно, до свидания, бумага кончается, будьте все здоровы. С фронтовым приветом ваш сын и брат рядовой Василий Шпагин».

Надькин, помедлив, свернул листок.

— Да-а, Василий, — сказал он. — Совсем ты, однако, ребенок еще был. Цветные карандаши… Давай-ка, Ахмедыч, адрес его на всякий случай запишем. Может, после войны к матери заедем, навестим. А письмо комбату надо передать, пусть приложит к похоронке…