— Значит, bene (хорошо), — сказала я.
— Che bello! (Как хорошо!) — повторил человек с узким лицом. Но им было отчаянно плохо, затесавшимся из своей солнечной Италии в злосчастье войны.
— Адье!
— Addio, signorina!
Англичане находились в камерах. Я постучалась. Дверь изнутри приоткрылась, меня впустили предупредительно и сдержанно.
В камере на диво хорошо пахнет — мыло, мужской одеколон, ароматические, освежающие пакетики одолели арестантский дух. Большой стол посреди камеры застелен клетчатым пледом. За столом англичане играли в карты. Они оставили карты, поднялись — долговязые, в длинных шинелях, подтянутые.
Эти были нашими союзниками.
Учтиво называя «мисс лейтенант», с любопытством рассматривали меня, полагая, что я к ним от Красного Креста.
— Нет, нет. Из штаба.
— Вы принесли нам новости?
Я покачала головой — нет, нет.
— Что же?
В самом деле — что же?
Как я должна улаживать явные шероховатости? Комендант сказал: как-нибудь уладишь. Но своим появлением ни ободрить, ни смирить англичан с их неожиданной, странной участью я не могла. Скорее, наоборот. Оттого, что было кому выразить свое недовольство, оно на глазах вскипало: «Почему мы находимся здесь?»
Что мне было сказать? Само собой, я не должна была говорить об угрожающем положении города и что оно вынудило командование развести всех по их гражданству для дальнейшей репатриации и взять под контроль. Да и как вообще говорить, на каком языке? На немецкий, как это было и с французами, здесь наложено табу. Англичан я более или менее понимала, но сама произнести по-английски едва могла только отдельные слова — за годы войны немецкий вытеснил из памяти то немногое, что выучила в институте.
— Один день здесь. Завтра — не здесь, — кое-как наскребла я. — Война.
Тут были люди, пережившие катастрофу в Дюнкерке, на Крите или еще где. За ними четыре и пять лет неволи. Может, они были б терпимее, сговорчивее, ведь только «один день» и ведь «война», но война шла уже и в Арденнах, где сражались английские войска, и это укрепляло тут, в камере, у моих англичан чувство собственного достоинства и гордости. Они говорили настойчиво, требовательно. Как и когда их переправят? И есть ли на то план у советского командования?
Ответом я не располагала. Но тут вдруг из моей студенческой дали на помощь мне вынырнула старая английская солдатская песенка, мы ее часто распевали. Я сказала:
Ответом был дружный, одобрительный смех. Несколько голосов подхватили:
И когда на другой день англичане шли на пункт репатриации, они тоже пели въедливую эту песенку, подшучивая над собой.
А еще к вечеру того дня доставили взятых в плен немцев. Их поместили в темное складское помещение. Мы вошли с Ветровым. Немцев было много, они лежали вповалку или сидели.
— Офицеры есть? — Офицеров не было. — Может, кто хочет что-либо существенное заявить советскому командованию?
— Я имею что заявить.
Майор Ветров направил на голос луч фонарика.
Немцы закопошились, поглядывая в ту сторону.
Голос: — Я, рядовой Шуленбург, племянник графа Шуленбурга.
Попытка наступления немцев захлебнулась, и всю ночь прибывали пленные. Велся обычный допрос. Племянник графа Шуленбурга, ничего существенного для очередной разведсводки не сообщивший, оставался в складском помещении.
Скапливались документы противника — сводки, приказ, письма и листовка немецкого командования, обращенная к окруженным частям:
«Солдаты! Нынешнее положение на востоке — это лишь сиюминутное состояние в гигантских маневрах войны. Рано еще ждать существенных изменений положения после такого неслыханного натиска противника, но инициатива снова перейдет в наши руки!
Каждый из нас должен усвоить себе в этой войне, что там, где вражеские танковые острия достигли каких-либо пунктов, никогда не образуется плотно сомкнутый большевистский фронт и никогда не очищаются районы, лежащие в тылу этих пунктов, от немецких войск. И все время нашим движущимся на запад „кочующим котлам“, этим мощным боевым группам удается сомкнуться с нашими передовыми частями…» Этой листовкой немецких солдат наставляли пробиваться из окружения в направлении Бромберг… Дальше напоминалось: «Фюрер приказал, чтобы все военнослужащие, пробившиеся от отрезанных фронтовых частей к немецкой линии в одиночку или группами, были бы особо отмечены. Фюрер желает, чтобы все эти солдаты получали очередную награду. А также знак отличия за участие в ближнем бою…»