Выбрать главу

Леонтьеву случалось читать эти корреспонденции, и когда он видел, что Болтунов пишет о самом себе и одно только хорошее, то потом долго было противно с ним разговаривать. Почти каждую фразу Болтунов заканчивал громким хохотом. Его язык часто попадал между губами, и потому вместо смеха слышался только звук:

— О-со-со-со…

Этот доктор искренно сочувствовал всякой правде и всякому добру, но плохо понимал цель и значение слов и поступков других людей, и когда обвинял кого-нибудь в душевной холодности, то сам становился холодным и злым. От хохота Болтунова у Леонтьева всегда потом долго болела голова как после езды в тряском экипаже.

Камушкин был большой дипломат. Он всего год назад окончил университет, но говорил и спорил осторожно. Он больше молчал и хитро улыбался, поглаживая свою рыжую бородку. В следовательском деле это был хороший работник, но сухой и формальный как чиновник, лет тридцать прослуживший в канцелярии.

Леонтьев не любил, когда они приходили, — вдвоём со Штернбергом было лучше.

Как-то Леонтьев пошёл на почту и получил письмо от жены. Она писала, что в России много говорят о мире, и если его заключат в январе, то в феврале она приедет во чтобы то ни стало.

Было уже 21 декабря. От одной мысли, что через три месяца он уже будет с самым лучшим человеком, какого знал, — все мозги и нервы Леонтьева запели радостную тревогу.

Домой он возвращался скорым шагом и напевал вальс. По дороге встретилась на извозчике совсем пьяная Маруся с каким-то прапорщиком. Стало немножко не по себе, но и это обстоятельство быстро стушевалось. Позвонив перед своей дверью, Леонтьев даже произнёс вслух:

— Всё перемелется, и мука будет.

Обедали как и всегда вдвоём со Штернбергом. Доктор молчал и только изредка шипел на Чу-Кэ-Сина за медленность. После обеда он оделся и куда-то ушёл, но через пять минут вернулся и, сняв с головы папаху, заходил взад и вперёд по столовой, цепляя ногами за стулья. В дверях комнаты Леонтьева он вдруг остановился и сказал:

— Сейчас получена телеграмма, — с Артуром уже кончено, говорят, что через месяц и за нас примутся…

— Вы шутите? — упавшим голосом спросил Леонтьев.

— Ни одной минуты, а только не советую беспокоиться, японцы никогда не тратят ни одной человеческой жизни на то, что им не нужно, а наш город им не нужен, впрочем, это только моё личное мнение.

Леонтьев почувствовал, как внутри у него всё похолодело. Разговаривали мало, каждый думал своё. Штернберг продолжал метаться взад и вперёд, и его шаги стучали особенно неприятно. Леонтьев долго лежал на кровати, не двигаясь, и наконец, сказал:

— Вы бы, доктор, сели да что-нибудь почитали.

— Довольно странный совет, — огрызнулся Штернберг.

— Почему же странный?

Штернберг вошёл в комнату и остановился в дверях. Заложив левую руку в карман, он замахал правой и заговорил горячо и захлёбываясь:

— Что же я буду читать? Газеты, которые приходят чуть ли не на сороковой день, или повести и рассказы, которые мне представляются теперь детскими сказочками?.. Вы знаете, что в последнее время я не могу даже читать медицинских книг. Описываются там всякие способы лечения болезней и ран, а вокруг, на расстоянии многих сотен квадратных вёрст, люди умышленно наносят эти раны друг другу. Друг другу… Вы только вдумайтесь в эти слова. Хороши друзья, чёрт бы их взял! Одни отравляются огромными дозами алкоголя, другие голодают. Ох! Право, ветеринарным врачом симпатичнее быть, чем доктором. Там приходится лечить животных, которые не виноваты в своих болезнях, а люди всегда сами виноваты, всегда… От жадности у них животы болят, от жадности они и воюют. Всё это, батенька, делает иезуитская формула «цель оправдывает средства» и нелепая вера в то, что наступят времена, когда всем будет лучше. Если насыпать живых раков в лукошко, то может ли быть всем им лучше, — и тем, которые внизу, и тем, которые сверху?.. А земной шар, — это то же лукошко, места на нём уже немного осталось. Вообще будет ли лучше, — это весьма сомнительно, а вот хуже того, что сейчас происходит, и быть не может, — это вне всякого сомнения… Да-с…

Штернберг помолчал, бросил окурок так, что он попал в верхнее стекло окна, и снова горячо заговорил:

— Месяц назад мы хоронили товарища-врача, когда-то милого и талантливого, ещё совсем нестарого и семейного человека, а теперь труп в состоянии омыления… Я вот до сих пор об этом ужасе и говорить даже не мог, а история этого трупа весьма поучительна… Приехал человек сюда, — то есть к чёртовой матери, — оставил дома жену и пару деток. Заскучал он. Было это ещё в апреле… Нашлись благоприятели… — Поедем да поедем в шантан… Это, дескать, ни к чему не обязывает, а утешение даст верное. Местные шантаны, это, это… Ну, я думаю, что даже самые грязные притоны Парижа перед ними — «храмы искусства»…