Был ли он покоен? Чувствовал ли что-нибудь?
Возвратился в Петербург 10 марта. А 19-го посторонний человек сообщил ему, что в Дерпте накануне от родов скончалась Мария Андреевна Мойер. Ребенок родился мертвым.
Маша Протасова, «маткина душка» его молодости, не была венчана ему церковью. Была будто бы для него «никем». Но в каком-то смысле соединена навечно. Когда Лаура умерла, Петрарка продолжал свое, только вместо «In vita di madonna Laura»[22], сонеты стали называться «In morte di madonna Laura»[23]. Жуковский просто замолчал. Зейдлиц считает, что с уходом Маши кончилась лирическая часть его писания.
Если это и сгущенно, все-таки почти верно. За год до ее кончины написал о Креузе. Как теперь «томил» по «утраченной» сердце, мы не знаем. Одиноких стонов его не слышно. То, что до нас дошло, уже настоящий «Жуковский», непоколебленный, все принимающий и всегда светлый. «Друг милый, примем вместе Машину смерть как уверение Божие, что жизнь святыня». «Мысль о ней, полная ободрения для будущего, полная благодарности за прошлое, словом – религия!»
Он, разумеется, снова в Дерпте, тотчас туда кинулся. Неясно, попал ли на похороны: скорее – нет.
«Первый весенний вечер нынешнего года, прекрасный, тихий, провел я на ее гробе. В поле играл рог. Была тишина удивительная. И вид этого гроба не возбуждал никаких мрачных мыслей».
«В пятницу на Святой Неделе… были на ее могиле». Стояли на коленях – мать, муж и дети, и все плакали. Под чистым небом пение «Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…». «Теперь знаю, что такое смерть, но бессмертие стало понятней. Жизнь – не для счастья: в этой мысли заключается великое утешение».
Три дня перед отъездом его провели на могиле – сажали деревья, цветы.
Новые судьбы
«Милый друг, Саша жива и даже не больна… мы вместе – это не утешение, но облегчение. Насчет ее здоровья будь спокоен, слезы лучше всякого рецепта. Но последнее сокровище ее жизни пропало. Этому ничто не пособит. Мы ни о чем не говорим, ни о чем не думаем, мы вместе плачем, и все тут».
Так писал он Козлову вскоре после смерти Маши. Вскоре же написал стихотворение – как бы надгробный ей памятник:
Стихи будто оборваны. Не о чем больше говорить. Сидеть со Светланою, плакать.
Он и затаился. Продолжал быть Жуковским: все делал, исполнял, как полагается, в обществе даже бывал оживлен и шутлив. Внутренно же менялся. Как бы отходил от себя, Жуковского-поэта. Не знал еще, что предстоит, но чувствовал, что нечто уже и ушло.
Вернется ли, и когда? Неизвестно. Но пока что – молчание, тишина.
1823 год для него полусон и неяркость, как бы летейское бытие. Наезды в Дерпт, уроки русского языка в. кн. Елене Павловне. Это и некая промежуточность. Одно кончилось, другое не начиналось. Надо влачить дни, выжидая дальнейшего, в настоящем же продолжая обычное.
Чем он далее двигался в жизни, тем обычнее становилось для него за кого-нибудь хлопотать, кого-нибудь опекать: чуть не вторая профессия. Пушкин в 20-м году чрез него уже прошел (и не раз предстояло еще проходить). Теперь очередь за Батюшковым.
С Батюшковым он дружил давно. Еще в 1812 году, в мае, описывал ему в стихах собственную усадебку, цветы перед домом, пруд, «швабского гуся» и купальню. Изящный, тонкий поэт был Батюшков. И, как Жуковский, предтеча: от него тоже взял каплю меда Пушкин.
В молодые свои годы Батюшков считался певцом счастья, вина, языческого благодушия, а кончил…
В 1818 году при содействии Жуковского получил назначение в Неаполь, в русское посольство, – и уехал. В это время написал «Торквато Тассо», и уж мало радости звучало в пении его. (А истинный был певец, сдержанный, благородно-строгий.) Любил Италию, переводил Петрарку, и, казалось бы, в посольстве, с Неаполем, Везувием перед глазами, жить да благословлять Господа. Но его ел недуг – тяжелая душевная наследственность. Есть указания, что осложнилось это позже тем, что он узнал о заговоре декабристов. Муравьев, родственник его, будто бы и самого его завлекал в Союз. Батюшков не пошел, но нервно столь расстроился, что Жуковскому пришлось взяться за него всерьез.